— Небрежность так велика, что платье оказалось невозможным надеть?
— Да, ваше величество. Я сама виновата.
Я не смотрела ни на кого из них, только на королеву. И молилась о том, чтобы она догадалась сама и позволила мне удалиться безо всякого наказания.
— Уж чем-чем, а небрежностью ты не грешишь, Алиса, — обронила она.
— Простите меня, миледи. — Я опустила глаза и увидела серебристо-голубые розетки на носках ее туфель.
— Алиса… — Я подняла взгляд и успела заметить, как королева коротко кивнула. — Я все поняла. Идем со мной. И ты тоже, Изабелла. Кажется, у нас есть еще время. Полчаса…
Я услышала, как все разом выдохнули — от разочарования, наверное. Зато как обрадовалась я! Разве я не сумела показать, что сильнее своих врагов? Пусть они видят, что для меня их враждебность ничего не значит. Я не стану оправдываться, не стану мстить, а буду себе помалкивать. И они поймут, что я их не боюсь. Впервые я воочию убедилась, какая огромная сила таится в самообладании.
А что же полчаса, о которых говорила королева?
Полчаса — это все, что потребовалось для моего преображения. С королевы быстро сняли ее голубое с серебром платье, отороченное мехом. Мои жалкие тряпки сорвали с меня (больше я их так и не увидела), и наряд королевы перешел ко мне. Он был чрезмерно велик для меня, но его затянули потуже, и он хотя бы держался на моих плечах.
За все время не прозвучало ни единого слова, кроме команд выдохнуть, подтянуться, сделать шаг в сторону.
— Очень славно! — проговорила королева, не терявшая царственного вида даже в исподнем, наблюдая, как мой наряд дополняют легким покрывалом с серебряной каймой и таким же поясом. — Скажи королю, Изабелла, что через пять минут мы будем готовы. — И спросила, когда мы остались с нею наедине: — Ты мне скажешь, что случилось, Алиса?
— Мне нечего сказать, миледи.
Она не стала настаивать, а вернулась к делам неотложным.
— Принеси алое с золотом платье и отделанное золотом сюрко. Да, еще золотистое покрывало и ожерелье с рубинами.
Мы возвратились в аудиенц-зал, где царило напряженное ожидание. Королева стояла среди нас, сверкая, как бесценный рубин в голубой с серебром оправе своих фрейлин, к которым она обратилась сурово и непреклонно:
— Сегодня мы воздадим почет королю. Такова моя воля. Алиса — верноподданная и моя, и его величества. — Она обвела взглядом лица, которые старательно изображали добросердечие. — Я крайне недовольна неучтивостью, проявленной ко мне и к тем, кто мне служит. Подобного я не потерплю.
Ответом ей было гробовое молчание.
— Все хорошо меня поняли?
— Да, ваше величество. — Все вокруг послушно преклонили колена.
Такая краткая и туманная, казалось бы, речь, но она свидетельствовала о полном понимании сути дела и была предельно ясна каждому, у кого есть хоть немного мозгов.
— Мистрис Перрерс будет во время турнира сидеть рядом со мной, — продолжала королева, глядя прямо перед собой. — Ну, давайте выходить, хотя и с запозданием. Женщине приличествует не спешить, когда ее ждет красавец мужчина. Дайте мне опереться на вашу руку, мистрис Перрерс.
Турнир оказался несравненной демонстрацией воинского мужества и мастерства, он с триумфом закрепил и мое положение при дворе Эдуарда. А как сражался он сам! Если у приехавших в гости монархов и возникали раньше мысли о том, что силы английского короля, перешагнувшего порог своего пятидесятилетия, тают, то проявленное Эдуардом высокое воинское мастерство не оставило им места.
И я бы охотно порадовалась, по крайней мере моей собственной победе, если бы каждая мелочь на турнире не врезалась острым мечом в мое сердце. Ревность — тяжкий грех и крайне неприятный спутник; это зверь, который пожирает тебя, когтит и не дает ни минуты покоя. И в продолжение этого чудесного дня она мучила меня неотступно. Пусть я была любовницей Эдуарда, но смотрел он только на Филиппу, только ей воздавал он все почести и рыцарское поклонение. Ни взглядом, ни жестом он ни разу не выделил меня из окружавшей королеву голубой с серебром свиты. Как награду, он принял из рук Филиппы ее шейный платок и прикрепил его к надетой поверх лат перевязи. Он поцеловал Филиппе руку и поклялся сражаться в ее честь. В самом конце, получая положенный победителю приз и принимая нежные поздравления Филиппы, Эдуард обращался к ней одной.
А я? Я женщина, и я негодовала. Ну почему он не мог заговорить со мной? Мне было стыдно, я безжалостно упрекала себя за эту ревность, но ничего не могла с нею поделать. Она вторгалась в мою душу, словно червяк в мякоть яблока, и когда я смотрела на турнирное поле, к губам моим была приклеена улыбка, с них слетали пустые слова, а в сердце бушевала злость на короля, который обладает моим телом, когда мы наедине, и ни за что не желает признавать меня на людях. Я понимала, что эти мысли и эта злость несправедливы по отношению к Филиппе и к Эдуарду, они не соответствуют той роли, на которую я согласилась совершенно сознательно, понимая неизбежные последствия, — и все равно в душе не утихала злобная ярость.
Я была всего лишь фрейлиной, которая прислуживает королеве.