Несмотря на большое количество проглоченных пилюль, капель и порошков из баночек и коробочек… несмотря на отсутствие привычной деревенской жизни, молодость брала свое: горе Наташи начало покрываться слоем впечатлений прожитой жизни, оно перестало такой мучительной болью лежать ей на сердце, начинало становиться прошедшим, и Наташа стала физически оправляться [там же: 68].
В этом описании физическое выздоровление хронологически следует за внутренним, психологическим, и логически является его следствием.
Следует помнить, что Толстой не был антагонистом тела, по крайней мере, на данном этапе жизни, до известного кризиса конца 1870-х годов. Тело имело важное доказательное значение для мысли Толстого – оно служило, как заметила Д. Орвин, основным физическим доказательством человеческой индивидуальности и независимости [Орвин 2006: 212]. Он также не был «тайновидцем плоти», как его назвал Дмитрий Мережковский. По словам Орвин, Толстой, убежденный дуалист, боролся тем не менее «за сосуществование тела и души, земли и неба, реального и идеального в жизни человека» [там же: 17]. Это стремление к синтезу особенно тяжело давалось Толстому во время работы над его следующим романом, «Анной Карениной», отчасти в результате адаптации философии Артура Шопенгауэра и кантовской эпистемологии: «Толстой видел теперь жизнь индивида как борьбу между телом и духом, в которой дух дает телу ту форму, без которой оно осталось бы неоформленным, текучим веществом, при этом дух остается не способен до конца освоиться в теле» [там же: 220][322]
. Эта борьба, проявившая себя на разных уровнях произведения, заметна в способе изображения Толстым любви как болезни и, возможно, служит одной из причин, почему он более полно исследует полемический и философский потенциал этого топоса в «Анне Карениной», чем в «Войне и мире».Второй великий роман Толстого отражает, помимо этих важных философских влияний, растущее участие писателя в продолжающихся дебатах между «физиологами» и «психологами», материалистами и идеалистами. Орвин кратко упоминает об этом факте, отмечая, что «в течение 1870-х Толстой сражался на два фронта – против Шопенгауэра на одном, во имя того, чтобы мораль прочно опиралась на землю, на другом – против материалистической науки, за то, чтобы она хотя бы частично оставалась в облаках» [там же: 183]. Как позже признает Толстой, развитие науки, и в частности дарвинизма, подтолкнуло его к менее сбалансированному, более духовному взгляду [Бабаев 1975: 20]. Среди прочих дебатов того времени от внимания писателя не могла ускользнуть полемика Сеченова и Кавелина, развернувшаяся в русской прессе именно в начале 1870-х годов. Через своего друга Николая Страхова, который сам участвовал в кампании против Сеченова, Толстой был хорошо информирован об этих дебатах и косвенно принял в них участие на страницах своего романа[323]
.Несколько сцен из «Анны Карениной» демонстрируют эту вовлеченность, включая известную ссылку на трактат Сеченова в первой главе, когда Стива Облонский объясняет свою глупую и неуместную улыбку в ответ на обвинения жены в неверности как непроизвольное действие, «рефлексы головного мозга» [Толстой 1928–1958, 18: 5]. Отсылка к работе Сеченова здесь явно представлена для дискредитации персонажа, который прибегает к модной современной теории с ее отрицанием свободы воли, чтобы избежать личной ответственности за свое аморальное и бесчувственное поведение. Повторение в этой сцене фразы «совершенно невольно», прозрачная этимология которой отсылает к проблеме воли, еще сильнее подчеркивает отсутствие контроля Стивы над своей реакцией. Этот короткий эпизод ярко демонстрирует озабоченность Толстого этическими последствиями физиологической гипотезы Сеченова.
Другая сцена в начале романа более прямо указывает на актуальную для того периода полемику. Когда Константин Левин по приезде в Москву навещает своего сводного брата Сергея Кознышева, он становится свидетелем разговора последнего с профессором из Харькова, который в это время спорил с материалистами: «Речь шла о модном вопросе: есть ли граница между психическими и физиологическими явлениями в деятельности человека и где она?» [там же: 27]. Предполагается, что источник этой сцены следует искать в споре Сеченова и Кавелина: прототипом харьковского профессора явно служит Кавелин, а Кознышев, упрекающий профессора за его «уступки» материализму, занимает позицию, напоминающую критику Страховым позитивизма Кавелина[324]
. Характерно, что Левин вскоре устает от дискуссии, за теоретическими тонкостями которой он не может уследить и которая не затрагивает напрямую «самый главный вопрос» – о жизни и смерти: