В этой сцене доминируют слова, связанные с наблюдением, которые подчеркивают важность для Толстого визуального (и, шире, сенсорного) канала познания – канала, которым, как мы видели, в значительной степени пренебрегают герои Чернышевского. Слово «видеть», однако, на протяжении всего эпизода приобретает более широкий спектр значений и охватывает другие сенсорные переживания. По сути Толстой раскрывает эвфемистическую природу термина «осмотр», который, как он не преминул подчеркнуть, включает в себя гораздо больше, чем просто визуальное обследование пациента. Когда в конце консультации знаменитый доктор объявляет, что ему необходимо «видеть еще раз больную», он имеет в виду вполне простые процедуры: традиционную беседу с пациенткой и замер пульса. Однако тут же слово «видеть» обнаруживает свою двусмысленность, когда мать Кити неверно истолковывает его как «осмотреть» и с ужасом восклицает: «Как! еще раз осматривать!» [там же: 126]. Ее реакция показывает, что предыдущий осмотр уже расширил для нее семантический диапазон слова «видеть», распространив его границы с более ограниченного визуального и тактильного контакта на неограниченную свободу взгляда и рук врача. Этот сдвиг, кстати, параллелен историческому переходу от клинической к патологической медицине, описанному Фуко: «Клиническое око открывает сродство с новым чувством, которое ему предписывает свою норму и эпистемологическую структуру: это более не ухо, обращенное к речи, это указательный палец, ощупывающий глубину» [Фуко 2010: 153]. Метафора Фуко об оке-пальце (новый медицинский взгляд, напоминающий указующий перст в своем стремлении к локализации болезни) реализуется в описании Толстым подхода доктора-знаменитости, который включает не только тщательный визуальный осмотр, но и прощупывание и постукивание. Роль рук в процедуре диагностики акцентируется еще раз, когда упоминается, что после первого осмотра врач тщательно моет руки – типично толстовская деталь, одновременно подчеркивающая грубый физический характер его контакта с пациенткой и вызывающая ассоциации с хирургией или вскрытием, которые подразумевают проникновение в тело пациента.
Таким образом, Толстой связывает эпистемологию своего доктора не только с общей материалистической ориентацией науки, изучающей внешнее, но и, более конкретно, с предположениями господствующей патологической медицины XIX века, которая пыталась проникнуть в непроглядность тела и представляла болезнь как «аутопсию во мраке тела, препарирование живого» [там же: 162][333]
. Это становится особенно очевидным при обсуждении знаменитым доктором диагноза Кити со своим коллегой. Семейный врач подозревает у девушки зарождающийся туберкулезный процесс. Знаменитый доктор, однако, довольно скептически относится к возможности диагностировать состояние Кити без конкретных физических признаков распада легких: «Определить, как вы знаете, начало туберкулезного процесса мы не можем; до появления каверн нет ничего определенного» [Толстой 1928–1958, 18: 125]. Здесь он демонстрирует типично позитивистскую зависимость от того, что потенциально можно увидеть и обнаружить в процессе вскрытия, то есть от повреждений, которые посмертно объясняют симптомы, наблюдавшиеся при жизни пациента. Более того, он выражает общее предположение патологической медицины о том, что повреждения составляют саму суть болезни. Еще в 1810 году медицинские авторы настаивали на том, что туберкулез должен определяться именно по (потенциально) видимому признаку изъязвления легких: «Следует рассматривать как чахоточных лиц, у которых нет ни лихорадки, ни похудания, ни гнойной мокроты. Довольно того, чтобы легкие были задеты поражением, которое направлено к их деструкции или изъязвлению: чахотка и есть само это поражение»[334]. Иными словами, правду о болезни обнаруживают не симптомы, а признаки распада, скрытые в теле, куда диагносту не удается проникнуть.Однако знаменитый доктор готов принять в качестве предварительного диагноза туберкулез опять же на основании внешних признаков, или «указаний»: «И указание есть: дурное питание, нервное возбуждение и пр.» [там же][335]
. Семейного врача, однако, больше волнует то, что невидимо и нематериально – причины, а не признаки. И, что особенно важно, в соответствии с «романтической» интерпретацией туберкулеза и психологической моделью любовной болезни он считает, что эти причины имеют психологическую, а не чисто физическую природу: «Но, ведь вы знаете, тут всегда скрываются нравственные, духовные причины…» [там же][336]. Знаменитый доктор номинально соглашается с этим предположением, однако его равнодушная и автоматическая реакция на утверждение коллеги ясно показывает, что он не разделяет веру семейного врача в «скрытые нравственные причины» недуга Кити. Он, скорее, подчеркивает физическую природу проблемы, когда предлагает целью лечения «поддержать питание и исправить нервы», тем самым сводя состояние девушки к дисфункции организма [там же: 126].