В обеих древних моделях любви как болезни излечение могло произойти, только если можно было определить объект любви, и в обоих случаях, в меньшей или большей степени, был задействован родитель страдающих от любви пациентов. Кирсанов ссылается именно на эту традицию, когда говорит Кате: «Вы знаете, что сделал бы на моем месте почти всякий другой? Он пошел бы говорить с вашим батюшкою. Быть может, мой разговор с ним спас бы вас…» [там же: 294]. И действительно, у Плутарха, как мы помним, врач узнал имя возлюбленной и сообщил о результатах своих наблюдений отцу Антиоха (который затем пожертвовал своей любовью к жене, чтобы спасти умирающего от любви сына). У Гелиодора роль отца была еще более значительной: врач поручил ему найти объект любви Хариклеи. Таким образом, классический эпизод диагностики не бинарен (врач-пациент), а, скорее, троичен; важно отметить, что каноническая трактовка этой ситуации в изобразительном искусстве (картина романтика Опи, о которой шла речь во введении) помимо фигур влюбленной девушки и врача включает также члена семьи (фигура Купидона, напротив, исключительно аллегорична).
Однако в русской литературной традиции любви как болезни эта троичная структура начала использоваться только в 1860–1870-х годах, когда Чернышевский и Толстой ввели фигуру отца в свои сцены диагностики. В более ранних «диагностических» эпизодах русской литературы роль члена семьи и диагноста, как правило, совмещались в одном персонаже, как это было в случае с няней в «Евгении Онегине» и Адуевым-дядей в «Обыкновенной истории». Причину возрождения троичной структуры таких сцен в эпоху позитивизма можно найти в политизации как семьи, так и медицинской профессии, происходившей в период, когда медицина ассоциировалась с материализмом и политическим радикализмом, а семья отвечала за традиционные и консервативные ценности. Диагностический эпизод с тремя участниками был особенно полезен в то время, поскольку подчеркивал конкуренцию между этими двумя социальными сферами за понимание влюбленного тела (и/или души) и контроль над ним. Случай «нравственного» недуга ставил вопрос о том, кто лучше квалифицирован для оценки состояния больного – дилетант, который обладает (или должен обладать) интимными знаниями о пациенте, или посторонний человек, возможно, не знакомый с личными обстоятельствами, но вооруженный научными знаниями и профессиональной подготовкой; тот, кто эмоционально вовлечен, или тот, кто остается отстраненным.
Такая четкая оппозиция усложняется с появлением фигуры семейного врача, который принадлежит обоим мирам: вспомните утверждение доктора Крупова о том, что он досконально знает жизнь своих пациентов, и его статус «дяди» в семье Круциферских. В романе «Что делать?» лечащий врач Кати играет именно роль посредника: во время консилиума он авторитетно информирует приглашенных «тузов» о семейной ситуации пациентки и заверяет их, что в отношениях отца и дочери нет проблем, тем самым доказывая читателю (и Кирсанову) свою несостоятельность как причастной фигуры. Не лучше обстоят дела и у самого отца; его знания, по сути, оказываются в прямой зависимости от знаний лечащего врача: «А между тем отец не знает причины расстройства, потому что пользующий медик не знает…» [там же: 298]. Способность Кирсанова быстро разгадать загадку Катиного состояния утверждает его превосходство (и, соответственно, превосходство «новых людей» 1860-х годов) в обеих сферах, профессиональной и личной, поскольку его совершенные медицинские знания сочетаются с отцовской проницательностью[296]
. Более того, лечение Кирсановым Кати, успешное отчасти благодаря манипулированию ее отцом, приведет к символическому освобождению героини от патриархального мира традиционных ценностей.