Диагностическая процедура Кирсанова, в ходе которой он, абсолютно чужой человек, становится доверенным лицом, вооруженным знаниями, которые ускользнули от отца пациентки и ее лечащего врача, заслуживает более пристального внимания. Ему потребовалось два часа, чтобы заставить Катю говорить, но в конце концов он добивается успеха, используя ряд довольно манипулятивных, но психологически эффективных приемов. Он вызывает ее сострадание и доверие, признаваясь, что тоже стал жертвой несостоявшейся любви и поэтому понимает ее ситуацию[297]
. Он пробуждает любопытство Кати, действуя ровно противоположно традиционным ожиданиям – отказываясь говорить с ее отцом и оставляя ей безграничную свободу выбора: он даже предлагает ей быстродействующий яд, чтобы избежать долгих и бессмысленных страданий от туберкулеза в случае, если ее состояние будет безнадежным. Читатель понимает, что Кирсанов близок к успеху, когда первоначальная «насмешливая» улыбка Кати уступает место «печальной» в ответ на его признание в собственной любовной неудаче, и особенно когда заинтригованная больная признается в конце разговора: «Вы странный человек, доктор», – подразумевая, что его индивидуальный подход к ее ситуации, кардинально отличающийся от других (или, можно сказать, подрывающий традиции диагностики любовной болезни), завоевал ее доверие.Как и свойственно эпистемологии Чернышевского, диагност полностью полагается на логичное словесное повествование пациентки, задавая прямые вопросы, такие как «прошу вас, скажите мне причину вашей болезни» и «назовите мне человека, к которому вы чувствуете расположение» [там же: 294, 295]. Поскольку проблема полного осознания героиней собственной ситуации не поднимается, эта информация доступна и в конечном итоге предоставляется Кирсанову. Только после этого он, с разрешения Кати, сообщает о происходящем ее отцу, который в ответ ставит под сомнение саму идею любви как болезни: «Как же она умирает от любви к нему [Соловцову]? Да и, вообще, можно ли умирать от любви? Такие экзальтированности не могли казаться правдоподобны человеку, привыкшему вести исключительно практическую жизнь, смотреть на все с холодным благоразумием» [там же: 298], но они казались очень правдоподобны материалисту и рационалисту Кирсанову.
Кажется парадоксальным, что в романе Чернышевского, который обычно считается манифестом материализма, предпочтение отдается более идеалистической «психологической модели» любовной болезни[298]
. Тот факт, что в романе не отвергается возможность чисто психогенного заболевания, не должен удивлять: идея о том, что эмоциональные расстройства влияют на тело, согласуется с непоколебимо монистическим взглядом писателя на природу человека. Более того, представление о неделимости человека делает неуместным само различие между медицинской и психологической моделями; в конце концов, в своем «Антропологическом принципе в философии» Чернышевский, как известно, утверждает, что «нравственные науки» (в том числе и психология) рано или поздно достигнут точности естественных наук и переймут их методы [Чернышевский 1939–1953, 7: 255–268]. Однако же категорическое неприятие Кирсановым (и откровенное высмеивание рассказчиком) медицинских методов и диагнозов – ослушивания, назначения лекарств,