— Знаете, как в народе говорят? Аптека убавляет жизни полвека, — отвечал, усмехнувшись, Чемесов. — Я лучше переберусь на природу, на лесной воздух. Иван Иванович Шувалов нынче снова обещал меня в свой загородный дом взять, — прибавил он. — Да, а наш заграничный вояжер, Лосенко, раньше конца будущего года не вернется, письмо от него недавно пришло.
— «Вояжер!» — вдруг фыркнул Сумароков и, добродушно улыбаясь, с расстановкой произнес: — Мейн муж кам домой, стиг через забор унд филь инс грязь…
Все обернулись к Александру Петровичу, которого знали как завзятого шутника, каламбуриста и остроумного разговорщика. Он тем временем сделал серьезную мину и строгим голосом, неожиданно шагнув навстречу вошедшей в комнату с подносом Аграфене Дмитревской, наставительно проговорил:
— Я в дистракции и дезеспере, аманта моя сделала мне инфиделите, а я ку сюр против риваля своего буду реванжироваться.
Аграфена, на секунду смутившись, удивленно застыла, а потом весело рассмеялась:
— Сейчас мы дистракцию вам поправим, прошу к столу.
Александр Петрович, подойдя к Чемесову, взял его под руку и, уводя в сторону, темпераментно заговорил:
— Прости меня, старого забияку и придиру, но зачем же уродовать нам язык наш природный. На что нам вводить чужие слова? Чужие слова всегда странны будут — введут лишь слабость и безобразие в сильный и прекрасный наш язык. А то еще страннее, когда мы называем или еще и пишем чужими странными словами то, чему у нас есть точные свои названия. Ну почему вместо «вояжер» не сказать путешественник? У нас свой древний и несмешанный язык. Новомодное употребление чужих слов, а особливо без необходимости, есть не обогащение, а порча языка.
Федор Григорьевич, рассаживая гостей за столом, огорчался, что опаздывает Козицкий.
— Не он ли, — сказал кто-то, обратив внимание на стук лошадиных копыт у подъезда.
Волков подошел к окну, сквозь листву сирени в палисаднике увидел широкую спину с дощечкой из белой жести между плечами. По дощечке с номером, по желтому широкому кушаку и желтой же ленте на шляпе узнал извозчика. У дрожек, протягивая вознице деньги, стоял высокий, подтянутый, в нарядном сером камзоле долгожданный Григорий Васильевич.
Душой вечера были Сумароков и Волков. Александр Петрович блистал красноречием и был неистощим на смешные истории, шутки и анекдоты. Потом его попросили почитать пародии, которых он считался искуснейшим мастером.
И Сумароков с важной миной на лице и едва заметной лукавинкой в глазах, выпятив грудь и оттопырив нижнюю губу, стал декламировать пародию на высокий стиль распространенного в литературе тех лет жанра торжественной оды:
— Ядовито пишет Александр Петрович, этих стихов Михайло Васильевич ему никак простить не может, «вздорными одами» ругает, — тихо заметил Козицкий рядом сидевшему Волкову.
— Эх, если бы они заодно были, ведь и враги, и друзья-то у них общие. И плен немецко-французский две такие головы пресветлые ломили бы куда успешнее, если бы сообща действовали, — сразу, перестав улыбаться, отозвался Федор Григорьевич.
— Сам Шувалов, сколь ни старался помирить Ломоносова с Сумароковым, — ничего не вышло, — ответил Козицкий.
Кто-то крикнул:
— А ведь сегодня день Петра и Павла. Не грех помянуть бы добрым словом нашего отечественного, которого народ великим нарек.
Снова обратились к Александру Петровичу, отец которого был крестником императора, — знали про его стихи, посвященные Петру. Но тот решительно отказался и махнул рукой в сторону Волкова:
— Пусть он прочтет, ода его, Петру Великому посвященная, зело хороша.
Волков — литературой он начал заниматься еще в Ярославле — продолжал, хотя и урывками, сочинительствовать. Писал стихи, эпиграммы, делал переводы пьес иностранных. В прошлом еще году закончил оду, Петру посвященную, показал Сумарокову. Ее тот теперь и припомнил.