Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

писал А. Блок в стихотворении «Второе крещение» (1907), имея в виду, надо думать, не традиционное раскаяние во зле, а полет вверх тормашками «в миллионы бездн…». «Пути зла» новым религиозным сознанием в изводе Мережковского оправданы; настоящее же зло для него не в человекобожестве и богоборческом демонизме, а в повседневной пошлости, плоской середине благоразумия. – Но для Бердяева речь идет, по его собственным словам, о синтезе двух разных понятий богочеловека и человекобога, а не об их глубинном и изначальном, метафизическом тождестве; он ищет некий новый духовный путь (вместо двух старых, в концепции Мережковского уравненных в правах), на котором раскроется божественность человека. Искомый Бердяевым «синтез» – это человек, но он же и бог по природе, философский гибрид, произведенный скрещиванием Небесного Человека «христианской теософии» Соловьева (заимствованного им из Каббалы) со «сверхчеловеком» Ницше. Антропологическое учение Бердяева мы подробно обсудим в следующем разделе нашего исследования («Апофеоз творчества»), – пока мы лишь указываем на это учение как на образец исканий постницшевского христианства.

Мечтания русских философов о революции в области духа предваряли и поддерживали революции социальные, – прежде всего революцию 1905 г. Пафос сочинений Бердяева выдает романтико-революционную закваску русской религиозной мысли. «Я думаю, что не без основания можно было бы назвать наше молодое и не окрепшее еще идеалистическое движение своеобразным русским романтизмом, тесно сросшимся с освободительным движением нашей эпохи», – писал в разгар революции этот вчерашний марксист. Теперь главное для него – «отстоять смысл свободы» в «неустанном искании Бога» и отвержении самой возможности «примириться с какой бы то ни было системой успокоения», с «мещанским довольством»[338]. Глашатаем свободы, «провозвестником <…> свободной нравственности»[339], новым русским романтикам представлялся именно Ницше. Изменив Марксу и предпочтя ему Ницше, Бердяев лишь углубил, сделал более радикальной свою революционность. Открыть страшный ящик Пандоры – распираемое страстями душевное подполье: именно так стоял вопрос об обновлении духовной жизни для Бердяева, поддержавшего защиту прав инстинктов со стороны Ницше. Опять-таки здесь один из аспектов «переоценки» зла – возможности его апологии: «Мы хотели бы освободить жизнь чувства, жизнь непосредственную. <…> Старый призыв “жить вовсю” никогда не теряет своего значения. В человеке есть безумная жажда жизни <…> сильной и могучей хотя бы своим злом, если не добром. Это необыкновенно ценная жажда, и пусть она лучше опьяняет человека, чем отсутствует совсем»[340].

Под этими словами могли бы подписаться едва ли не все ведущие носители нового религиозного сознания – не только Мережковский, Иванов, Блок и Белый, но и позиционировавший себя в качестве традиционного христианина Флоренский. Профессор Духовной академии, он учил будущих священников тому, что Церковь «утверждает всю человеческую природу, со всеми ее аффектами (на языке Ницше – инстинктами. – Н. Б.)»: ведь «задержанный аффект», совершенно в духе Ницше и Фрейда рассуждает Флоренский, «сгноит душу и тело», – так что культ «отменяет запреты и зовет к запрещенному»…[341] Тема «Флоренский и Ницше» отнюдь не искусственно надуманная – ее оправдывает влечение Флоренского к трагическому, вкус к «началу дионисическому», которое он предпочитал именовать «началом титаническим» и подчеркивать его связь с мистической «землей»[342]. «Титаническое, само в себе, – не грех, – а благо: оно мощь жизни, оно само бытие»; «В мощи – правда титанического, – исконная и непреодолимая правда Земли»: чьи это слова? мистагога Иванова? – Нет, православного богослова Флоренского[343]. «…Правда Земли в своей вершине не иная, чем правда Неба», – это, наверное, ницшеанец Мережковский со своими двумя безднами? – Опять-таки ошибка: это тезис из лекции Флоренского «Таинства и обряды», читавшейся студентам Московской Духовной академии[344]. Имя Ницше Флоренский употреблял в своих богословских сочинениях крайне редко (по вполне понятным соображениям), порой заменяя его как бы эвфемизмами – именами Шопенгауэра и Э. фон Гартмана. В очерке-исповеди «Павел» (книга «Имена») в категориях как раз Шопенгауэра Флоренский определяет основную метафизическую черту «Павлов» – это близость к «первоосновной воле мира». Однако в другом характерологическом пассаже, не будучи прямо назван, проглядывает Ницше – «Павел» оказывается «ницшеанцем»: «Павел <…> внутренними протоками своего существа сообщается с областью, безусловно не знающей никаких над собою норм, и в этом смысле аморален <…>»…[345]

Перейти на страницу:

Похожие книги

Как мы пишем. Писатели о литературе, о времени, о себе [Сборник]
Как мы пишем. Писатели о литературе, о времени, о себе [Сборник]

Подобного издания в России не было уже почти девяносто лет. Предыдущий аналог увидел свет в далеком 1930 году в Издательстве писателей в Ленинграде. В нем крупнейшие писатели той эпохи рассказывали о времени, о литературе и о себе – о том, «как мы пишем». Среди авторов были Горький, Ал. Толстой, Белый, Зощенко, Пильняк, Лавренёв, Тынянов, Шкловский и другие значимые в нашей литературе фигуры. Издание имело оглушительный успех. В нынешний сборник вошли очерки тридцати шести современных авторов, имена которых по большей части хорошо знакомы читающей России. В книге под единой обложкой сошлись писатели разных поколений, разных мировоззрений, разных направлений и литературных традиций. Тем интереснее читать эту книгу, уже по одному замыслу своему обреченную на повышенное читательское внимание.В формате pdf.a4 сохранен издательский макет.

Анна Александровна Матвеева , Валерий Георгиевич Попов , Михаил Георгиевич Гиголашвили , Павел Васильевич Крусанов , Шамиль Шаукатович Идиатуллин

Литературоведение
Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука