Пытаясь разобраться в духовной жизни Е. Герцык после ее присоединения в апреле 1911 г. к православной Церкви, мы приходим к несомненному выводу: Евгения стоит в ряду мистиков Серебряного века – носителей духовного опыта, который невозможно объяснить с позитивных позиций. Опыт этот не тождествен опыту православно-монашескому – созерцаниям свв. Игнатия Брянчанинова, Феофана Затворника, Иоанна Кронштадтского и других церковных мистиков близкой эпохи. «Три свидания» с «Софией» В. Соловьева; светоносный прорыв к творчеству Н. Бердяева; «обвал», случившийся с П. Флоренским, описанный им в мемуарах «Детям моим»; видения А. Блока и медитативные созерцания Андрея Белого; таинственная древняя «память» М. Волошина и «дионисийские» потрясения Вяч. Иванова и т. д. – свидетельства творцов русского духовного ренессанса еще ждут своих комментаторов. Речь идет, по сути, о некоей трансформации русской души на рубеже XIX–XX вв., что должно быть осмыслено религиоведением и философской антропологией. – Феномен Евгении Герцык вполне вписывается в сонм русских мистиков новой – уже не традиционно-православной формации. В целом мистику Серебряного века можно условно назвать софийной: хотя «собеседником» Софии в полной мере правомерно признать одного Соловьева, опыт прочих мы также имеем право пометить ее именем по причине ориентации этого опыта на глубины творения[891]
. Евгения сетовала на то, что даже в первый день Великого поста переживает духовный подъем отнюдь не в традиционно-покаянном ключе: «Доколе это будет, что во мне духовное возрождение всегда не в отрешенности, а влечет за собой эту Sweetness (сладость) явлений – и в ней сейчас же растворяться, растекаться, не сохраняя напряжение, единство взлета. Все тот же мой “Рай”»[892]. «Рай» – так и названа одна из главок «Моего Рима»: в ней Евгения рассказывает о внезапно нахлынувшем на нее «райском» мистическом состоянии, когда во время римского путешествия 1913 г. ей пришлось ждать трамвая на остановке. В тот момент она думала о Христе – Его ли она ищет, пытаясь вырваться из серой будничности своего одинокого бытия? и Его ли – Бога или другого — находит она в видимом мире? «Может быть, и не Его, – допускает она. – Но что же тогда эта внезапная налитость каждой вещи до краев самой собою – нестерпимая полнота, точно упилась она каким вином? <…> Взглянешь – и вот сердце пронзено, Проще, тайнее ничего нету. Богу просторно и в зеленой шелковинке, – признает она все же доброкачественность своего удивительного опыта и заключает в богословском ключе: – Обличился мною Рай. <…> Все есть, все стало»[893]. Немножко похоже это на нирвану, пантеизм индусов, – особенно если учесть «растворение» личности при блаженном погружении в «сладость явлений». Но всякий – и вполне христианский мистический экстаз, «выход из себя» – не сопровождается ли подобным «растворением» эмпирического индивида? Проблематическая «новизна» опыта Евгении скорее в том, что никаким особым подвигом он не предваряется; более того, в вышеупомянутое утро Чистого понедельника 1921 г. Евгения нежится в кровати, затем наслаждается «книгой и кофеем», «весенним теплом»… Не мирская ли это «духовность», не психология ли – или, тем паче, соблазн?..Повторим, что ответить на данные «последние» вопросы не в наших силах, – не случаен заголовок настоящего раздела «Христианка или язычница?», указывающий на ключевую проблему. Христианство или язычество – весь Серебряный век? И для удобства опыт Евгении мы называем софийным (или «гётеанским»[894]
).