«Тоска, тоска!..» – восклицает Евгения, для которой злым откровением стали вырвавшиеся из-под спуда с приходом немцев действительные народные чаяния (записи от 12, 14 декабря 1941 г.). В конце 1930-х она всерьез поверила в то, что «восходящая», «все светлеющая жизнь» уже выпестовала новый тип человека, – подобно импульсу «творческой эволюции», создала у него «новые органы» для обитания в советской среде. Но с упразднением советской власти на оккупированной территории все советское – плоды «культурной революции» – мгновенно людьми было сброшено как никчемные, взятые напрокат лохмотья. Советский крестьянин, оказывается, остался в точности таким, каким был «сорок лет назад» (с. 345, запись от 12 декабря 1941 г.). В деревню Зеленая Степь вернулся как раз на Знамение – на деревенский престольный праздник – бывший тамошний помещик, освобожденный немцами из ссыльных мест. «И сразу прежние отношения – с одной стороны, почтительно-фамильярные, а с другой – фамильярно-покровительственные». «Вот жизнь-то была!» – с упоением вспоминали крестьяне прошлое, когда работали на бар (с. 345, 12,14 декабря 1941 г.). Для них это была «воля» (с. 350, март 1942 г.), советская же власть, колхозы – это ненавистный «долгий гнет», требующий «отмщения» (с. 342, 13 ноября 1941 г.). Странным образом бывшие колхозники стоят «все за Молотова против Сталина» (там же): не соединился ли в их глазах образ Молотова с недавней памяти пактом «Молотова-Риббентропа», не мнился ли им нарком иностранных дел тайным немецким пособником?.. – Дело в том, что у
Темнота, граничащая с дикостью, грубость, мелкие, подленькие страстишки… Где все эти «страстно-целомудренные» летчики и чекисты, люди новой – сверхчеловечески-Заратустровой породы, бывшие предметом то ли восхищения, то ли тонкой насмешки автора «Писем старого друга»? Вместо этих бестий или роботов в дневниках 1941–1942 гг. показан человек в его истинной немощной природе, обнажившейся перед лицом смены безумных надежд и смертного ужаса… Ни о каком идейном и устойчивом противостоянии курских хуторян советскому строю, разумеется, речи в дневнике Е. Герцык быть не могло! По мере того как росли немецкие поборы с крестьянских дворов, возникало разочарование в иноземной власти: «И эти не мед, и те не патока» (с. 346, 25 декабря 1941 г.). Когда же совершился перелом в войне (начало 1942 г.), «у всех кругом, недавно радовавшихся по расчету немцам, теперь совсем другая радость – своим» (с. 347, 9, 11 января 1942 г.)… Свидетельница развала и восстановления Красной армии, оказывавшая немцам, по их случайным просьбам, переводческие услуги, Евгения Казимировна шила из лоскутков кукол, которых обменивала на продукты. Герцыкам удалось сохранить часть библиотеки, и Евгения впервые прочла «Илиаду» Гомера: «Читаю с упоением “Илиаду” – нужно было Зеленую Степь, оккупацию и 63 года!» (с. 346, 29 декабря 1941 г.). Ее вера в «молодую, восходящую жизнь»[1101]
выдерживала все испытания.И, кажется, именно такой «верой» и была личная религия Евгении Герцык, к которой она пришла через все перипетии своей биографии. Отпало все искусственное, литературное – искание духовного пути, мистериальных посвящений, Дионисова вдохновения, – головным увлечением оказалась и церковность. В душе утвердилось смиренное согласие с участью мудрой девы – мирской монахини, – участью невеселой и требующей непростой аскезы. Евгения отказалась и от игры в трагизм, – подобно, кстати сказать, своему учителю Иванову, которого жизнь в конце концов также смирила. Она приняла советскую действительность и с помощью собственной «философии жизни» вложила туда оправдывающий ее смысл. В пределах нового бытия она сохранила свободу, творческий настрой: ее главный литературный труд – «Воспоминания» – создавался уже накануне войны. Годы не сломили ее, советская власть не уничтожила и не купила.