– Может, академическая музыка сложнее, а песня устроена проще?
– Я не знаю, честно. В принципе, любой моей удачной музыке недостает при живом исполнении одного – меня, который лежит на сцене и счастливо орет. Причем орет так, как орет человек, который даже не слышит, как он звучит. А обстоятельства, при которых внутри рождается вот это «АААА», совершенно неважны – песня это, опера, партитура для симфонического оркестра.
– А ваш песенный проект разве появился не от желания именно что физически выйти на сцену и спеть, а не только слушать свою музыку из зала?
– Я и так довольно часто выхожу на сцену. Я иной раз в течение одного дня успеваю порепетировать с Антоном Батаговым, с ансамблем «Сирин» и с Лешей Сысоевым. Не то что я ностальгирую по рок-клубу, меня как-то перестал волновать сам этот способ взаимодействия с публикой,
Первые песни появились в процессе написания музыки к мультфильму про Сергия Радонежского. А когда работаешь в кинокоманде, нужно песни показывать, иначе люди не поймут. Никто же не будет в ноты смотреть. Поэтому мне пришлось сделать демо и самому озвучить и спеть. Ну и дальше Ватсон без трубки уже не мог – нашлись соратники, пошли концерты. Да и петь я люблю.
Некоторые из этих песен изначально должен был исполнять [этнограф и фолк-исполнитель] Сергей Старостин. Но поем мы по-разному, он среднерусским способом, а я донским. Среднерусский мужчина – это крестьянин, у него мир в гармонии. Он, когда поет, озвучивает весь космос своим покоем, болью и счастьем. Это такое космическое сферическое обертонное пульсирование. А казаки – это люди с другим мировоззрением. Они в любой момент готовы умереть и убить. Я про казачье пение немного понимаю – я изучал его, ну и гены, Маноцковы же из казаков. Большинство казачьих песен поются не просто от лица такого человека, а от лица человека, который, как иногда выясняется к концу песни, вообще-то уже умер. Казак поет за гранью смерти, и это совсем другое мироощущение. Интересно, что казачья традиция подразумевает пение любых текстов таким способом. Есть казачьи песни на стихи Пушкина, Лермонтова. А я вот спел Хармса, Введенского и Рамона Хименеса, и оказалось, что и таким текстам в традиции есть место. Я как-то почувствовал, что в этом есть правда.
– Вы как-то в интервью говорили, что любая музыка – это моментальный снимок эпохи. Мы можем услышать в музыке, когда она была написана?
– А что вообще такое эпоха? Есть огромное созвездие людей, о которых мы ничего бы не знали, если бы не Пушкин. Какой-нибудь Вяземский. Неглупый был человек! Имел бы он значение для нас, если бы не его переписка с Пушкиным? Появляется Пушкин, и возникает время. Потом Пушкин умирает, и времени никакого нет. Что мы можем сказать о времени в 1838 году? Что-то оно ни в чем не отражается. То ли дело 1837-й! Вся середина XIX века – провал. Появляется Достоевский – возникает время, и даже целый топос – Петербург со старухой-процентщицей, дворы-колодцы, бедные люди. Есть Достоевский – есть время. Нет Достоевского – нет времени. Есть Гайдн и Моцарт – есть время. Оставь одного Клементи – и не будет никакого времени. Мы время ткем как пауки, сами. Какое соткем, такое и будет.
– Должна вообще современная музыка откликаться на окружающую реальность?
– Единственная реальность, по поводу которой согласятся абсолютно все, – это что мы родились и умрем. Вот на эту реальность музыка не то что откликается – она ей непосредственно оперирует. И чтобы она при этом откликалась на неправильно положенную плитку, или даже на начало войны – да какая к черту война, если я родился и умру! Если у вас смертельный диагноз, вам все равно, что вышел закон Яровой. Музыка имеет дело с настолько насущным вопросом, что всем прочим обстоятельствам с ним соперничать трудно. Причем любая музыка, и за столом, и в церкви. Музыка нас эмоционально трогает очень сильно. У одноклеточного и то главный инстинкт – не умереть. Мы в этом смысле отличаемся только сложностью.