– Ну что вы. Мне тогда прямым текстом сказали – я должен быть благодарен за такую рекламу. Другое дело – человеческий фактор. Никогда этого не забуду. Кремлевский дворец, приехали композиторы со всей страны, выпивают шампанское в буфете, заедают красной икрой, улыбаются, хлопают тебя по плечу. Вокруг продают ноты, книги, которых обычно нигде не достать. Все привезли, наваливайтесь! И вот начинается заседание, первым делом – отчетный доклад главного человека. Все всё это слушают, потом идут в тот же самый буфет. И все, с кем я только что общался, в упор меня не видят! Невозможно поверить. Как в «Старике Хоттабыче»: вся футбольная команда заболела корью.
Помню, Соня Губайдулина сидела совсем без денег и сокрушалась – тебе хоть музыку к фильмам заказывают. Я же утешал – подожди немножко, будут фильмы, обязательно что-нибудь будет. И действительно, появились «Маугли», «Чучело»… Но она все время работала. И Сильвестров работал. Но Сильвестров – другое дело. Он все-таки очень социальный. Он не может не бунтовать. А я могу.
– При этом он, кажется, гораздо больший интроверт, чем вы.
– Вряд ли. Просто Валю все задевает. Меня нет, а его да. Но, кажется, я единственный, кто в разговорах с ним ни разу не коснулся киевских событий [2014 года]. Ни разу за все это время. Он ведь не мог говорить ни о чем, кроме них. А со мной знал, что это бесполезно. Мы говорим только о музыке и обо всем, что с ней связано.
– Вам не обидно, что Сильвестрова по-прежнему знает не так уж много людей?
– Во-первых, совсем уж немало! А во-вторых, так все устроено: качнувшись влево, качнется вправо. Просто сейчас слишком много информации. Все доступно, но теряются критерии, непонятно, как ориентироваться. Это болезнь роста, цивилизация развивается слишком быстро. И про извечную привычку беседовать с самим собой люди забывают. Человеку дается возможность выбора еще до того, как он учится прислушиваться к себе. На него с рождения обрушивается лавина. И он не догадывается, что путешествия внутри себя важнее всех прочих путешествий.
Я, например, давно понял, что компьютер нужно держать на очень длинном поводке. Дистанцироваться. Я ведь рано и активно начал работать в кино, так что с первыми компьютерами имел дело еще в начале 1980-х. И как-то нюхом почуял, что у него есть незаменимые функции, а есть абсолютно ненужные. И по сей день я его с трудом переношу по одной смешной причине: не могу, когда все тексты из печатных букв.
– То есть вы предпочитаете рукописные?
– Вы понимаете, люди веками писали письма. Человек садился, доставал листок бумаги, который сам по себе неповторим, брал в руки что-то пишущее, тоже чем-то особенное, и касался бумаги. По почерку можно многое ощутить. Человек дышал, был в каком-то состоянии, были запахи… Когда адресат получал послание, он считывал всю эту информацию между строк.
У меня в молодости был удивительный период. Я брал книгу и видел текст как черновик: вот тут автор писал не отрываясь, а тут работал, перечеркивал, крутился… Я видел сквозь печатный текст. И в этом мы близки с Сильвестровым: с трудом переносим напечатанные тексты, ноты, книги. Прямо хочется взять и почирикать сверху, тогда оно становится родное. А так – монолитное, неживое. Продраться можно, но что-то в этом не то. Рукописные свидетельства – они дышат, понимаете? Дело не в самом тексте. Вы его возьмете, напечатаете, и он помертвеет.
– Какая еще музыка была тогда для вас важна, кроме Стравинского и Нововенской школы?
– Ксенакис. Встреча с его музыкой меня невероятно окрылила. Я вдруг понял, что можно быть принципиально иным и не быть при этом изгоем. А он ведь иной в силу многого – этнической принадлежности, своего архитектурного образования, связи с Ле Корбюзье, которого я всю жизнь боготворил. «Значит, это возможно», – сказал я себе.
Меня разная музыка интересовала. Были целые шкафы с магнитофонными пленками, ксерокопировали партитуры на жуткой бумаге, склеивали, резали… Но два главных имени – это Веберн и Стравинский. И Шостакович, но это особый случай. Причем на всю жизнь.
– Но музыкально вы же совершенно не похожи.
– Дело не в музыкальном языке, а, например, в тайнописи. У него же нет ни одной незашифрованной ноты. В мире этого не понимают. Вот, скажем, тот же Первый виолончельный концерт, о котором мы с вами говорили. Спустя время мне вдруг приснилось, что главная четырехзвучная тема – инструмент насилия. Пыток. Чего именно, не знаю. Но это точно. При случае сказал об этом Саше Ивашкину, который все знает, сам играет, он просто обалдел: «Ты с ума сошел, с чего это? С какой стати?»[115]