В «Идиоте» оба несчастных его героя называют себя этим грубым словом перед лицом природы как «пира и хора», природы в её ликующем великолепии, на фоне праздника жизни, в котором и мушка в солнечном луче – законная участница, но не они. Оба живописуют эту торжественную картину природного пира в горячих словах – не только князь, но и Ипполит Терентьев. Пира, «всегдашнего великого праздника, которому нет конца..» (8, 351) – то есть как бы вечного праздника жизни. Как бы – поскольку вечного здесь – псевдоним—синоним бесконечного. Но так синонимически бесконечная жизнь природы – как «вечный» фон для нашей конечной жизни – нам обычно и представляется, так она представлялась и Пушкину: «Красою вечною сиять». Равнодушная природа! У Пушкина в контрапункте этих двух эпитетов уже дремлет будущая протестующая формула Ипполита—Достоевского. Источник пушкинской «равнодушной природы» (или предвосхищавшая параллель) был усмотрен С. А. Небольсиным в «Театральном прологе» к «Фаусту» Гёте. Wenn die Natur des Fadens ewge Lange gleichgultig drehend… Когда природа—мать движеньем равнодушным / Нить вечную влечёт веретеном послушным… (перевод Н. А. Холодковского). «Перед нами явно общий поэтический словарь».[465]
Словарь и даёт опорные точки для уловления связей того большого контекста («органического единства философской и/или художественной мысли»), «кончик, краюшек» которого на нас глядит из предпринятого сближения нескольких слов—концептов в двух произведениях двух русских авторов—художников, – сближения, в которое втягиваются другие тексты не только русской литературы. Равнодушная природа и её ewge Lange, вечная длительность – и вечная краса, договаривает Пушкин.Статус вечности, закрепляемый за природой в различных философских и особенно – неизменно и повсеместно – поэтических картинах мира, – ведёт к спору двух основных религиозно—философских идей в истории человечества, как он очерчен в недавно впервые опубликованной книге Льва Тихомирова (1913–1918): спору христианства как религии Творения с религией «вечной самосущной природы» в учениях языческих и пантеистических.[466]
Этот спор отражён и в лике природы у Достоевского. Вячеслав Иванов, когда говорит на эту тему в своей завершающей книге о Достоевском, недаром пользуется словом «вечная» как постоянным эпитетом. Иванов прежде всего отделяет Достоевского как созерцателя природных картин от того лирически—импрессионистического способа её схватывания «налету», какой выражен в стихотворной формуле Фета – Природы праздный соглядатай. Достоевский, говорит Иванов, наложил на себя запрет выступать в этой роли. «Очень редко позволяет он себе упомянуть о природе, и всегда с целью указать в нужные и торжественные минуты на её вечную, недвижимую символику».[467]
Таков один лик природы в аспекте вечности. Это природа преображённая, можно сказать, софийная. Наиболее цельное оформление этот лик получит в зосимовой космологии как ответе на бунт Ивана Карамазова – космодицея Достоевского в большей мере, нежели теодицея.[468]
«Ты не веришь в Бога. Как же клейкие листочки?» Так обнажённо—программно определён ответ Алёши Ивану в черновых записях к роману (15, 233). «Бог взял семена из миров иных и посеял на сей земле…» (14, 290). Из этих семян и взрастают клейкие листочки, в споре братьев как бы отобранные у Ивана Алёшей.[469] Достоевский «видит христианскую мистерию в вечной литургии природы», – не устаёт повторять Вячеслав Иванов.[470]Подобная «литургия» присутствует и в горячих описаниях в «Идиоте» ликующего природного хора не только князем Мышкиным, но и – прежде ещё него – Ипполитом Терентьевым. Начало пути к зосимовой космологии здесь несомненно, и несомненно слышится в этой мушке в солнечном луче торжественное слово космодицеи самого Достоевского: «И у всего свой путь, и всё знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит…»