Я ясно сознавал, что совершенно не понимаю философии, и никакие школьные успехи не могли создать у меня иллюзии на этот счет. Я даже был несколько раздосадован, что и послужило причиной того, что в течение следующего года, когда я отбывал воинскую повинность, я был занят чтением двух очень хороших, как мне казалось, книг — «Метафизических размышлений» Декарта и «Введения в жизнь духа» Леона Брюнсвика — все это для того, чтобы проверить мои способности к философии. Мои отчаянные усилия, то упорство, с которым я их читал и перечитывал, не увенчались озарением. Этот опыт оставил у меня впечатление ошеломляющей необоснованности и произвола. Однако, по крайней мере, я понял причину моего непонимания. Не то, чтобы от меня ускользал смысл фраз — я довольно хорошо понимал,
Не знаю почему, но оставленное этими опытами ощущение замешательства и неудовлетворенности побудило меня их продолжить. Неудача была для меня чем-то вроде вызова, поскольку я не мог допустить мысли, что ответственность за нее лежит на ком-то помимо меня. Кроме того, у меня были основания ожидать большего от философии. Я страстно любил Паскаля и целые страницы знал наизусть. Следует оговориться, что Паскаль в то время входил в программу для классов словесности — именно так я с ним и познакомился. Но, вместе с тем, Паскаль был философом, и разве не он говорил всегда только о реальных предметах, о вещах, существующих в действительности? Едва ли найдется философ, менее чем он размышлявший о мысли: В этом направлении и следовало продолжать поиски тому, кто не собирался примириться с таким серьезным интеллектуальным поражением. Так мне пришлось отказаться от реальностей жизни, посвященной изучению и преподаванию словесности, что и было сделано мной не без сожаления, но без угрызений совести. Я отправился искать философию моей мечты на Отделение Словесности Парижского Университета— единственное место, где я мог надеяться ее найти.
Тот, кто, около 1905 года переходил из этого маленького и замкнутого мирка в большой мир Отделения словесности Парижского Университета, не чувствовал себя в нем ни потерянным, ни тем более чуждым. Это был другой мир, чего, впрочем, и следовало ожидать. Привитое уважение к профессорам высшей школы, ожидание того, что они станут твоими учителями — все это вызывало доверие к ним и страстное желание учиться под их руководством. Следует сделать одну оговорку по поводу этого перехода. Начинающий философ, который принимался за эту, новую для него, дисциплину, вовсе не ожидал откровения относительно того, что ему следует думать и во что верить. Все это было уже решено и приведено в порядок в его уме, но он хотел укрепить свою мысль и углубить свою веру — двойная задача, которую он преследовал отныне среди равнодушия и враждебности. Развиваться, насколько это возможно, чтобы сохранить себя — вот что ему предстояло теперь, и он должен был добиваться этого в одиночестве, сам неся ответственность за все.
Вокруг новой Сорбонны начала века сложилось немало мифов. Тем, кому посчастливилось там учиться, ни один из так называемых «кризисов» (которые, как утверждают, она в то время переживала) не нарушил спокойного течения университетской жизни. Все это россказни журналистов, ищущих сюжетов для статьи или материал для книги. «Материал», конечно же, имелся, но для того, чтобы он превратился в «историю», которую можно было сбыть, его следовало сильно приукрасить. Шарль Пеги, кем мы так восхищаемся, в то время писал вещи для нас удивительные, поскольку мы
сами были в центре описываемых с таким красноречием «духовных драм». Мы, казалось, бывшие зрителями и бывшие чуть-ли не героями в этих драмах, оглядывались по сторонам в надежде разглядеть что-нибудь, но так и не смогли обнаружить ничего достойного внимания.