По возвращении его в Петербург чуть ли не по всему гвардейскому корпусу последовал против него всеобщий мгновенный взрыв неудовольствия, для чего он принял на себя поездку в Троппау и донесение государю о «семеновской истории». Ему, говорили, не только не следовало ехать, не только не следовало на поездку набиваться, но должно было ее всячески от себя отклонить, принимая в соображение самые уважительные причины, собственную свою службу в Семеновском полку, бывшее товарищество со всеми почти офицерами и неминуемые более или менее неприятные последствия, более или менее тяжелые наказания, каждого из них ожидающие. Ехать было бы и без него кому. Не довольствуясь вовсе ему не подобавшей, совсем для него неприличной поездкой, он сделал еще больше и хуже: он поехал с тайными приказаниями, с секретными инструкциями представить дело государю в таком виде, чтобы правыми казались командир гвардейского корпуса и полковой командир, а вина всею тяжестию пала на корпус офицеров. Стало быть, из честолюбия, из желания поскорее быть государевым адъютантом, он, без всякой другой нужды, решился совершить два преступления, сначала извращая истину, представляя одних более правыми, других более виноватыми, нежели они были, а потом и измену против бывших товарищей. Вдобавок и поведение его в этом случае было самое безрассудное: этим почти доносом он кидал нехорошую тень на свою до сих пор безукоризненную репутацию, а получить за него мог только флигель-адъютантство, которое от него, при его известности и отличиях, и без того бы не ушло, по самому логическому ходу обстоятельств.
Само собою разумеется, что, как обыкновенно в таких случаях бывает, общественное неудовольствие, подкрепленное завистниками и недоброжелателями, сделалось чрезвычайно преувеличенно и высказывалось гораздо громче, нежели следовало.
Теперь, когда прошло более сорока годов после этого плачевного случая, обязанность взявшего на себя пересказать потомству про Чаадаева состоит в том, чтобы справедливо определить степень его виновности, потому что оправдать его вполне я не вижу никакой, ни нравственной, ни физической, возможности.
Пробовали изъяснить его поездку простым исполнением служебного долга, не знающего и обязанного не знать никаких отношений старых привязанностей дружбы, никаких соображений товарищества и военного братства, равняя таким образом его поведение с поступком Брута или герцога Орлеанского во всемирно известном чудовищном процессе[183]
. Не говоря про то, что действия такого рода, которыми, по несчастию, изобилует история, всегда представляли чрезвычайную трудность для обсуждения, можно, я думаю, указать на смешную, бросающуюся в глаза сторону такого несоразмерного сближения и признать подобное изъяснение ниже критики, желающим не решить, а обойти вопрос, лицемерным и, смею сказать, недостойным памяти самого Чаадаева, деятеля, как увидим, далеко не безупречного, но чистого и сознанием исполненного.Утверждали еще, будто Чаадаев поехал в Троппау, не ожидая вознаграждений и не имея возможности их ожидать, так как за неприятные известия никогда никого не награждают. Это утверждение исполнено высокого комизма и, надо сказать, самого простодушного притворства. Неоспоримо, что сообщение неприятных известий само по себе по своему существу весьма прискорбно, и передавать известия веселые гораздо забавнее. Это сомнению не подлежит и верно, как математическая истина. Но чтобы за горькие известия награждений никогда не получали, чтобы их сообщение никогда не бывало лестным для посылаемых и, наконец, чтобы почти всегда не было оно без всякого сравнения важнее сообщения счастливых вестей, этого также, без сомнения, никто оспаривать не станет. Полковник Мишо, передающий Александру I страшную, громовую, раздирающую весть о занятии Москвы французами; герцог Рагузский, повествующий Наполеону про славную защиту отданного им Парижа, ценою жизни и крови не согласились бы, конечно, вырвать подобных страниц из своего существования.
В моих понятиях Чаадаеву положительно и безусловно, чисто и просто следовало от поездки в Троппау и от донесения государю отказаться. На его место нашлись бы десятки других, которые бы дело исполнили нисколько его не хуже и которые бы, сверх того, не могли бы иметь тех причин, какие имел он, его на себя не принимать. Что, вместо того чтобы от поездки отказаться, он ее искал и добивался, для меня также не подлежит сомнению. В этом несчастном случае он уступил ему прирожденной слабости непомерного тщеславия: я не думаю, чтобы при отъезде его из Петербурга перед его воображением блистали флигель-адъютантские вензеля на эполетах столько, сколько сверкало очарование близкого отношения, короткого разговора, тесного сближения с императором. Раз уступив побуждению малодушному, ни в каком случае не извинительному, все дальнейшее его поведение естественно и неминуемо должно было нести на себе следы шаткости, нетвердости, бесхарактерности, неопределенности, отсутствия ясного пониманья и верной поступи.