Справедливость требует прибавить, что великодушному, бескорыстному и, надо сказать, довольно смелому заступничеству князя Голицына Чаадаев не показал той благодарности, которою был, несомненно, обязан.
Первое время своего заточения Чаадаев провел в крайнем смущении и большом малодушии. Сначала он совершенно растерялся. Потом, более и более вдумываясь в положение, более и более усматривая, что если кто «в авантаже обретался», так уж наверное не те, которые его объявили сумасшедшим, он с этим положением примирился и даже нашел в нем удовлетворение своему тщеславию и своей гордости. Он начал его нести с исполненным достоинства спокойствием, заслуживающим всякой похвалы и даже некоторого удивления. Из окружавших государя, в том числе считая и царского брата великого князя Михаила Павловича, все, без исключения, были ему лично знакомы, некоторые довольно коротко. Из них, конечно и несомненно, все или почти что все не отказались бы за него похлопотать, если бы об том были попрошены. Никого он не беспокоил, ни к кому ни с одним словом не отнесся. Действовал только князь Д. В. Голицын[230]
, и то руководимый не просьбами, а более всего собственным личным побуждением.Поведение личных друзей Чаадаева, т. е. почти всего мыслящего и просвещенного меньшинства московского народонаселения, и даже всех его знакомых, исполненное самого редкого утонченного благородства, было выше всякой похвалы. Чаадаев в несчастий сделался предметом общей заботливости и общего внимания. Все наперерыв старались ему обнаружить знаки своего участия и своего уважения, и это не в одной Москве только. Замечательно, что наиболее с ним несогласные, самые с ним в мнениях противоположные[231]
, были в то же время и наиболее к нему симпатичными и предупредительными. Если поименовать тех, которые показали себя в это время с такими редкими свойствами благородства и независимости характера, то надобно было бы назвать почти всех его знакомых. Были, конечно, и исключения, но они едва заметны в общем единодушном порыве. Чаадаев гордился, что «посреди раздражительного прения, им возбужденного, и в самом его разгаре не видал обращения против себя ни одной из серьезных симпатий, до того к нему милостиво склонявшихся, и надеялся, что Россия ему про то попомнит».Смею прибавить, что тем гордиться не он один имел право: это, в моих понятиях, законный предмет гордости всего русского народа – ив данном случае у нас в России, середи Москвы, делалась правдою гордая фраза, произнесенная в другом отечестве[232]
: «En France quiconque est persécute n’a plus d’ennemis que le pérsécuteur» [Во Франции всякий, кто преследовался, имел не больше врагов, чем его преследователь. –В это же время Чаадаев написал свое «оправдание» или «апологию»[233]
. Это сочинение в том смысле, в котором он был наказан, его ни на волос не оправдывающее, несмотря на заключающиеся в нем многие замечательные мысли, несмотря на свои ораторские движения и на необыкновенный блеск изложения, несмотря на величавое спокойствие и на совершенное отсутствие желчи и озлобленности, далеко уступает статье, помещенной в «Телескопе» и достоинством содержания, и глубиною, и смелостью мышления. В нем сделаны уступки, которых он не должен был делать со своей точки зрения и в правду которых сам не верил[234].Остальные сочинения Чаадаева, число которых довольно значительно, еще не изданы. О полном его значении как писателя можно будет говорить и судить только тогда, когда это опубликование будет иметь место. До того ограничусь замечанием, что редкое из того, что им написано, не блещет какой-нибудь оригинальной, весьма часто гениальной мыслью, всегда заслуживающей особенного внимания и любопытства, всегда вызывающей строгую, пытливую критику, всестороннее, зрелое обсуждение… В числе его писаний есть отрывочные мысли и изречения, в которых почти всегда глубина и верность наблюдения изумительны. Их без затруднения можно поставить рядом с произведениями в том же роде Вовенарга, Ларошфуко, Паскаля и первого Наполеона. Множество им разбросанных в разных местах, и часто мимоходом, мыслей, догадок и примечаний о внутреннем смысле русской истории в различных ее периодах, о характерных общих чертах ее физиономии еще до сих пор составляют поле совершенно непочатое и неразработанное. Часть его сочинений чисто философских, по-моему, слабее всех других, но все же замечательна до чрезвычайности как первая, можно сказать, в этом роде попытка в России.