Впрочем, у механицизма было несомненное достоинство, позволившее ему, по выражению Ф. Мейнеке, выполнить первую грубую работу по преобразованию исторического мира. Ведь механицизм – значит универсализм. Механицизм по необходимости охватывает все времена и географические регионы, утверждая строгий детерминизм, действующий всегда и повсеместно. В этом отношении он, конечно же, антиисторичен, однако тем самым он разрушал средневековые границы между разными мирами – христианским и нехристианским – и между разными временами – до пришествия Спасителя и после. Секуляризация истории делала эту историю универсальной и снимала преграды для критического мышления. Теперь можно было осмыслить как историю греков и варваров, так и историю Иисуса и апостолов, ставя всех персонажей мировой истории на один уровень. По этому пути и двинулся Вольтер, который, не будучи строгим систематиком, не пытался выстроить целостную картину исторического мира, и тем не менее, ясно видел его осмысленность[450]
.Исповедуя механицистский подход к истории, Вольтер разделял общее убеждение в постоянстве природы мира и человека. Однако при этом он не сомневался в том, что человеческие способности могут совершенствоваться. Он не соглашался с заявлением Руссо о превосходстве «неиспорченного» дикаря над человеком цивилизации, несущим на себе отпечаток всевозможных пороков. Человек может выйти из первобытного состояния, возвысившись над ним, и это несомненное достижение. Но он может также пасть, перестав быть цивилизованным, и это уже не развитие, но деградация. Таким образом, хотя человеческая природа всегда и везде остается неизменной, в интеллектуальном, социальном, техническом или политическом отношениях человек может развиваться. А значит, представление о неизменности человека вскоре может быть отброшено, и Вольтер уже вплотную подошел к этому моменту. Он занялся пересмотром истории, которая до сих пор была лишь занимательным чтением, пусть в чем-то и поучительным для юношества. Ф. Мейнеке даже назвал Вольтера «историческим банкиром Просвещения, который… взвешивал в его интересах массив всемирной истории»[451]
. Однако из этого взвешивания нужно было сделать практические выводы, так, чтобы история стала работать на новую парадигму. Для этого нужна была предметность, которой не всегда доставало Вольтеру, но которая была у Монтескьё.Шарль Луи де Сокенда Монтескьё, барон де ла Бред и де Монтескьё (1689–1755) бросил должность президента парламента Бордо ради тихих радостей литературного труда. Его непоколебимую убежденность в существовании поддающихся четкой формулировке законов, распространяющихся на все мироздание, при желании можно относить на счет его приверженности аристократическим ценностям или его членства в масонской ложе. Но, как бы то ни было, он стал выразителем убеждения, общего всей эпохе Просвещения, а то и всего Нового времени – убеждения в том, что мир подчиняется строгим закономерностям, которые в значительной мере, если не полностью, познаваемы.
«Я установил общие начала и увидел, что частные случаи как бы сами собою подчиняются им, что история каждого народа вытекает из них как следствие и всякий частный закон связан с другим законом и зависит от другого, более общего закона», – писал Монтескьё в предисловии к своему грандиозному труду «О духе законов»[452]
. Такой детерминизм станет основанием для всей философии истории, которая как раз и рождается благодаря французскому Просвещению. Впрочем, у нас будет случай сказать об этом особо.Монтескьё определяет законы как «необходимые отношения, вытекающие из природы вещей»[453]
. А раз так, законы есть у всего сущего – у Бога, у материального мира, у человека, у животных и даже у «существ сверхчеловеческого разума». Нет никакой слепой судьбы, которая якобы производит разумные существа. Есть первоначальный разум, а законы – это отношения между ним и существами, а также взаимоотношения этих существ. Все, что происходит в мире, совершается по определенным законам; даже если бы мы вообразили себе какой-то другой мир, он тоже должен был бы подчиняться нерушимым законам или перестать существовать.Единичные разумные существа, говорит Монтескьё, сами в состоянии создавать для себя законы. Однако им приходится подчиняться и таким законам, которые созданы не ими. «Прежде чем стать действительными, разумные существа были возможны, следовательно, возможны были отношения между ними, возможны поэтому и законы. Законам, созданным людьми, должна была предшествовать возможность справедливых отношений»[454]
. Лейбницеанство здесь умеряется диалектикой возможного/действительного. Конечно, человеческий мир управляется не так совершенно, как мир физический, признает Монтескьё, ведь хотя у него и есть неизменные законы, он становится жертвой неведения и заблуждений и следует им не с тем постоянством, с каким следует своим законам мир физический. Итак, человеческим законам предшествуют законы природы, которые потому так и называются, что вытекают из самого устройства человека.