Вначале ребенок пользуется изолированными словесными знаками, но по мере того, как он регулярно убеждается в том, что один и тот же источник воздействия на мир (включая его самого) оказывается причиной разных активных результатов, и, наоборот, один и тот же результат может возникать в силу воздействий на мир, идущих от разных источников, – по мере того, как причина для него все больше отделяется от следствия, в его сознании возникает представление о бинарном отношении между источником акции и ее результатом, что и кладет начало, во-первых, их раздельному обозначению, во-вторых, их соединению в знаковую синтагму, – с этого начинается синтаксис. Перводвигателем и тут является не сетка изначально готовых, «синтаксогенных» нервных структур, а растущее понимание причинности мира, усвоение того факта, что отдельные знаки в речи окружающих организованы в знаковые цепочки и структуры, наконец, появившаяся собственная потребность в синтаксисе как инструменте более сложного, чем прежде, воздействия на ту человеческую среду, внутри которой ребенок растет.
Разумеется, без головного мозга становление синтаксиса невозможно, но этого тоже мало: нужна социальная база, без которой нет ни синтаксиса, ни вообще языка; пользуясь математическими терминами, скажем: ошибка Н. Хомского состоит в том, что он отождествил необходимое условие с условием достаточным.
Период детства, конечно, является решающим в овладении родным языком, однако развитие языковой системы индивида не прекращается вместе с остановкой его биологического роста.
Во-первых, за среднее время человеческой жизни язык окружающих не слишком сильно, но все же успевает измениться; вместе с ним в какой-то степени эволюционируют все индивидуальные речевые системы носителей этого языка – прежде всего за счет новых слов (остальные уровни языка менее лабильны, но тоже подвержены изменениям, хотя и более медлительным).
Во-вторых, выйдя из детского возраста и вступив в самостоятельную жизнь, индивид, как правило, включается в какую-то профессиональную или хозяйственную деятельность, у него возникают определенные устойчивые интересы, он участвует в действиях микроколлективов различного рода, – все это отражается в его сознании и сказывается на эволюции его индивидуальной речевой системы. В терминах социолингвистики это означает, что наряду с той частью языка, которая обща всем его носителям, индивид приобретает навыки употребления специальных подъязыков, тем самым модифицируя свою языковую систему в сторону ее максимального приспособления к специфическим условиям своей личной, профессиональной и общественной жизни.
Подъязыковое варьирование происходит прежде всего на лексическом уровне, но отнюдь не ограничивается таковым. Например, для геологического, исторического и правоведческого подъязыков характерно увеличение относительной частоты прошедшего времени, тогда как математический подъязык демонстрирует бесспорное возрастание доли будущего времени. Заметим, что экстралингвистическая прагматика в этих двух случаях имеет несколько различную природу: прошедшее время в перечисленных подъязыках обусловлено фактической хронологией мира, будущее же время у математиков является отчетливо узусным и выражает то логическую последовательность умозаключений (
Можно было бы ожидать, что, вместе с «врожденными идеями» в равенствах, величинах и числах, математики реализуют в своем подъязыке еще одну «врожденную идею», а именно идею о вневременной структуре для выражения номологических высказываний, и превратят ее в новое грамматическое время русского языка, которое надо было бы в сем случае назвать «общим временем».
Однако эту особую глубинную структуру упрямая инерция диахронии не пускает на поверхность, и вместо того, чтобы стать инвариантом пакета поверхностных структур, этой глубинной структуре, напротив, самой приходится ютиться на одной жилплощади с выражением собственно-будущего времени, в силу чего в подъязыке математики наблюдается грустная для квазилингвистов картина, когда одна поверхностная структура оказывается инвариантом по крайней мере двух глубинных.