Я общался тогда с многими даровитыми молодыми людьми, охваченными надеждой: без этой среды не сложились бы затмевающие прочих творческие личности Бродского и Битова. Вот что отличало обоих от окружения – не свойственные большинству безнадежность и готовность стоически принять несбыточность, отсутствие. О чем повествует «Пенелопа»? О страхе перед объектом, о смятении рассказчика, который не отваживается завязать отношения с наголо остриженной девушкой (не из лагеря ли она возвратилась?), но это – на поверхности. В глубине текста мысль о Ничто.
После того, как Петроград перестал быть в марте 1918 года столицей Российской империи, он выпал из истории. Урбанное пространство, перспективированное апокалиптически (так охарактеризовал петербургский миф Владимир Топоров), превратилось в постапокалиптическое. Максимум историчности, достигаемый таковой в светопреставлении, в преобразовании всего что ни есть, сменился загробным существованием, бездуховным вторым пришествием мертвых тел. В том, что городу присвоили имя умершего вождя, была непреложная закономерность. За пределом линейного протекания событий разные эпохи утрачивают свои позиции и синхронизируются. В «Комедии города Петербурга» (1926–1927) Даниил Хармс выводит на сцену одновременно Николая II, Петра Великого и комсомольца Свистунова. В бытии-из-смерти суд и казнь более невозможны. Приказ Николая II повесить некоего Щепкина невыполним: «Ну, мы свяжем его, убьем. Какая польза? Он послезавтра оживет…» Дух логичен, потому что ему не на что опереться, кроме как на себя, на силу неопровержимых выводов из постулированных им посылок. Там, где его нет, воцаряется абсурд.
По ту сторону апокалипсиса время переживалось и в иных формах. Леонид Липавский рассуждал о его приостановке и приходил в своем «Исследовании ужаса» (начало 1930-х годов) к заключению: «Страх перед мертвецом – это страх перед тем, что он, может быть, все же жив». В зoщенковской автобиографической повести «Перед восходом солнца» (вторая половина 1930-х – начало 1940-х годов) прослеживается преждевременная психическая гибель человека – подобия заложного покойника, если и превозмогающего свою ущербность, то только в осознании ее этиологии. Крах потуг возродить гуманитарную культуру – тема «Козлиной песни» (1927) Константина Вагинова. Все, что остается персонажам этого романа, – удержание прошлого в памяти, его коллекционирование, некромания. В предисловии к роману автор называет себя «гробовщиком».
Петроградско-ленинградская литература проделывала путь от изображения того, как деградируют жители умирающего города («Сентиментальное путешествие» Виктора Шкловского, 1923; «Пещера» Евгения Замятина, 1926), к выдвижению на передний план вырождающихся художественных текстов, к зомбированной беллетристике. Та же «Козлиная песнь» – несовершенное повествование, последовательно теряющее цельность по мере развертывания то в раздвоении действующих лиц (Агафонов / Неизвестный поэт), то в слабо мотивированном сцеплении эпизодов, то в установлении равнозначности низкого и высокого (Костя Ротиков собирает надписи в общественных уборных, а его двойник Миша Котиков – материалы к жизнеописанию литературного мэтра Заэвфратского). В загадочном романе Андрея Николева (А.Н. Егунова) «По ту сторону Тулы» (1931) жанр идиллии контрастирует с как бы неполноценным планом выражения – со сбивчивым счетом глав (за первой следует третья). Зияний в событийной последовательности повествования при этом не наблюдается. Текст, созданный в Ленинграде, испорчен, даже если он