Читаем Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015 полностью

В городе, у которого была отнята его функция, литература оказывалась во многом освобожденной от прагматического задания, от обязанности обслуживать навязчивый социальный заказ. Литература теряла в общественном признании, влачила неофициальное или полуофициальное существование, но выигрывала в независимости, в самоволье, в накоплении «внутреннего опыта». Самокритика художественного текста, предпринятая поздним авангардом в Ленинграде, была далеко зашедшим экспериментом, ставившим словесность в пограничное положение между еще-жизнью и уже-смертью, дерзанием, испытанием, добровольно принимаемым на себя художественным творчеством. Парадокс Петербурга заключался в том, что город был витален в своей «умышленности», искусственности – как реализация головного проекта. По контрасту с этим ленинградская проза деидеологизировалась (что было подчеркнуто в первой же декларации «Серапионовых братьев»), расставалась с верой в воплотимость отвлеченных представлений. Игра воображения в литературе лишь кажется таковой, скрывая свою фактическую подоплеку. Ведущий жанр ленинградской прозы – roman `a clef, будь то «Козлиная песнь» Вагинова, «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове» (1928) Вениамина Каверина, «Сумасшедший корабль» (1930) Ольги Форш.

Когда Ленинград вдруг ожил на мгновенье после всех постигших его казней египетских, он не мог не вспомнить о своем изначальном имперском величии. Реального пути возвращения в славное прошлое не было. Но тем большее значение обретала литература, имагинативно восполнявшая действительную нехватку. В прозе Битова и в поэзии Бродского к продолженной обоими традиции постапокалиптического ленинградского авангарда присовокупляется тема империи, повернутая вполне позитивно. В путевых очерках Битова, странствовавшего по советским окраинам, имперское пространство предстает открывающим автору возможность для распознания Другого в себе и себя в Другом. Общечеловеческое дано здесь не в потенции, а in actu – примерно таким же образом понимал оправданность империи Данте Алигьери в трактате «Монархия» (1313). Тогда как Эдвард Саид («Ориентализм», 1978) обвинял колониальный дискурс в том, что тот выступает орудием власти, лишая Другого права на автопрезентацию, битовская империя – это не из метрополии «воображаемая география», но география, раскрепощающая воображение, формирующая расширенное в своей сопричастности инаковости сознание. Имперский пафос Бродского лиричен, а не нарративен, как у Битова. Идеал Бродского – космополис стоиков, каждая часть которого больше самой себя в своей принадлежности к целому. Империя предоставляет индивиду, в том числе и лирическому субъекту, надежное бытийное основание, ибо ее социальный строй отвечает единству (во множественности) природного порядка. Даже если космополис несправедлив к подданным, из него не вырваться, как нельзя убежать и от вечности: преисполненный имперскими доблестями поэт Туллий в пьесе «Мрамор» (1984) по собственной инициативе возвращается после побега в тюрьму, куда был заточен без вины – по разнарядке.

Иосиф подарил мне «Мрамор» с инскриптом: «Примите эту книжку, сэр, Она – отрыжка СССР». Так же он надписывал пьесу и прочим адресатам. В каком-то смысле он никогда не покидал Ленинграда, потому что, куда бы он ни попадал по житейским и политическим обстоятельствам, его имперский город-мир оставался с ним, в нем. Можно предать империю ради еще одной – от имперскости избавиться нельзя: «Как бессчетным женам гарема всесильный шах / изменить может только с другим гаремом, / я сменил империю». Поскольку империя гарантирует персональную идентичность, постольку распад советской колониальной державы не был принят Бродским – на ее приближающийся крах он откликнулся насмешками над перестройкой в сатирической драме «Демократия» (1990). Для Битова конец советской империи хотя и трагичен («Ожидание обезьян», 1993), но не бесперспективен, будя интеллект. В «Попытке утопии» (1992) Битов писал: «Главное постараться не внушать, не давить, не настаивать на правоте – избежать агрессии. И это трудно. Это такаяработа. Это, по-видимому, и есть мысль. Ее попытка». Какой бы вираж ни заложила история, повествовательное сознание по-родственному поддакивает ей.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже