Прошло всего несколько недель, и Нильс с Фритьофом так же исправно зачастили к фру Бойе, как Эрик Рефструп. Кроме ее бледной племянницы, они встречали здесь много молодежи; будущие поэты, живописцы, актеры, архитекторы, все они были художники больше по молодости, чем по таланту, все полны надежд, отчаянны, одинаково готовы к драке и к преклоненью. Встречались среди них и тихие мечтатели, горько вздыхавшие об ушедших идеалах ушедшего времени, но большинство бредило новым, пьянело от новых теорий, себя не помнило от силы нового, ослеплялось его яркостью. Новизну отстаивали тут мучительно горячо, даже до пре- увеличенья, и, может быть, еще и оттого особенно страстно, что никакое новое, как бы велико, всеобъемлюще и всепросветляюще оно ни было, не могло утолить глубокой, странной молодой жажды.
И все равно, в юных душах кипел восторг, и была в них вера в могущество разума, и они захлебывались от надежд, и страстно хотелось красоты, и грудь разрывалась предчувствием подвигов.
Многое потом, разумеется, смазала жизнь, многое стушевала, многое сломала житейская мудрость, а трусость вымела остальное. Но что из того! Что было хорошо, злом не обернется, и что бы ты ни натворил потом, не зачеркнет ни единого яркого дня, не отменит ни единого часа из уже прожитого.
Для Нильса началась какая–то странная пора. Услышать, как сокровеннейшие, неясные его мысли высказывает сразу столько народу, увидеть, как его удивительные, необычные воззренья, для него самого лишь туманный, размытый пейзаж с непонятной глубиной, с немою музыкой, вдруг увидеть, как этот самый пейзаж выступает из–под дымки ясный, отчетливый в каждой подробности, перерезанный дорогами, по которым движутся пестрые толпы, — казалось уму непостижимо.
Он был уже не сказочный король, одинокий властитель стран, им самим сочиненных, нет, он был один из многих, он был солдат идей, несущий службу у нового. И в руке он держал меч, и над ним реяло знамя.
Удивительная пора! Неясный, тайный шепот твоей души вдруг обращается явственной речью, и ты ее слышишь, и вот уже она гремит, как тысячи труб, грохочет, как палицы по стенам храма, свистит, как праща Давидова, летящая на Голиафа, поет, как победная фанфара. Будто сам ты говоришь чужими устами, с чужой ясностью, с чужой силой и узнаешь потаеннейшее, заветнейшее свое «я»!
Не одна только молодежь проповедовала евангелие разрушения и нового совершенства, были люди и постарше, с положением, с именами, которые признавали все великолепье новизны; они умели говорить куда красней, поминали героев минувшего, тут уж была сама история, история человечества, история духа, одиссея идей. Эти люди смолоду в точности так же увлекались, как те, что молоды нынче; и в точности так же свидетельствовали они тогда о мнившемся им духе; но потом заметили, что голоса их подобны гласу вопиющего в пустыне, что они одиноки; и тогда умолкли. Но великодушие молодежи забывало про то, как они молчали, молодежь помнила только про то, как они говорили, и несла им лавры и терновые венцы, счастливая возможностью преклониться. А те, перед кем преклонялись, не отвергали запоздалого признанья, охотно позволяли себя венчать, себе самим казались великими, о постыдном легко забывали, и давние убежденья, охлажденные неблагоприятством времени, проповедовали снова, с прежней горячностью.
Родня Нильса в Копенгагене, и в особенности статский советник, не одобряли круг знакомства, избранный молодым студентом. Не столько сами новые идеи смущали статского советника, сколько уверенность кое–кого из молодежи в том, что длинные волосы, высокие сапоги и известное неряшество есть непременная принадлежность идей, и хоть Нильс всем этим не слишком увлекался, советник с супругой бывали озабочены, встречая Нильса в обществе юнцов подобного пошиба, а еще более тем, что скажут на по люди их круга. Но все бы еще ничего; главное — Нильс проводил вечера у фру Бойе и ездил в театр с нею и ее бледной племянницей.
И не то чтобы о фру Бойе решительно плохо говорили.
Но о ней поговаривали.
Поговаривали разное.
Она происходила из хорошей семьи, урожденная Конрой, а это была одна из лучших семей во всем городе. И тем не менее она с ними порвала. Намекали, что она встала на сторону своего беспутного брата, которого услали с глаз долой в колонии. Одним словом, разрыв произошел совершенный, и будто бы старый Конрой проклял дочь, и, дескать, у него потом случился ужасный приступ астмы.
И все это, когда она уже овдовела.
Бойе, муж ее, был аптекарь, ученый фармацевт и кавалер Дан- неброга. Он прожил шестьдесят лет и нажил изрядную сумму денег. По слухам, они прекрасно ладили. Первые года три пожилой супруг был без памяти влюблен, потом они отдалились, он занялся своим садом, поддержанием репутации великого человека в холостяцких компаниях, а она — театром, романсами, немецкой поэзией.
И вот он умер.