Йерриль склонился над ним, вслушиваясь.
— Вы хотите мне добра, — шепнул Нильс, — да только… — И он решительно покачал головой.
В комнате долго было тихо, лишь вечное «ох–ой!» крестьянского малого медленно рубило тишину на куски.
Йерриль встал.
— Прощайте, Люне, — сказал он. — Все же прекрасная смерть — умереть за наше бедное отечество.
— Да, — сказал Нильс. — Но не так мечтали мы исполнить свой с и помните? — давным–давно.
Йерриль ушел; придя к себе, он долго стоял у окна и смотрел на звезды.
— Если бы я был Бог, — пробормотал он и про себя добавил: «…и дарил бы вечное блаженство тому, кто не кается до последнего».
Боль все страшней мучила Нильса, рвала ему грудь, стала нестерпима. Как бы хорошо было иметь Бога, чтобы плакать и молиться.
К утру начался бред; воспаление быстро развивалось.
И так длилось еще двое суток.
Когда Йерриль в последний раз зашел к Нильсу Люне, он бредил о доспехах и о том, что он умрет стоя.
И наконец пришла смерть, трудная смерть.
Герман Банг. Тине
Памяти матери моей посвящаю.
Эта книга принадлежит тебе.
~ ~ ~
Когда ты была еще счастлива и полна сил, мы однажды под вечер пошли с тобой куда глаза глядят, по улицам нашего города как не раз хаживали в пору моего детства; в витринах магазинов мы выбирали все, чего душа пожелает, делили сокровища, которые нам не принадлежали, и даже ссорились из-за них. Задержались мы в тот раз и перед книжной лавкой, ты прочла все названия на корешках и сказала: «Если ты когда-нибудь напишешь книгу, упомяни мое имя на ее страницах».
Много спустя, когда ты уже болела и мы частенько гуляли по облетевшим аллеям «Дубравы» — тебя влекло нежаркое сентябрьское солнце, — ты однажды взяла меня за руку и сказала голосом, полным тревоги и ласки: «Мой мальчик, когда я умру, а ты станешь писателем, обещай мне приложить силы, чтобы люди… не совсем забыли меня».
И ты расплакалась, мама, ибо предчувствовала близкую смерть. Я не забыл, о чем ты меня просила.
И вот я ставлю твое имя на первой странице этой книги. Я сознаю, что она ничуть не достойна ни твоей любви, ни твоего сердца, ни твоего ума. Но повесть эта в моей душе неразрывно связана с памятью о тебе и о том уголке, где ты произвела меня на свет. До самой смерти ты называла этот уголок родным домом.
Годы войны, власть завоевателей осквернили этот мирный приют, даривший тебя радостью и покоем, суливший счастье и солнечный свет. Как в наш старый дом пришел враг, так и в нашу семью — горе.
Вот почему сегодня, много лет после твоей смерти, я ставлю твое имя на первой странице книги, которая повествует о поражении и об утерянном доме.
Я делаю это сейчас, когда юность моя миновала, когда все, что я за десять лет написал ради того, чтобы жить, — и ради того, чтобы писать, — представляется мне бесконечно далеким и бесконечно отчетливым.