Под деревянной аркой с надписью ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ НА НАШ ЖИВОПИСНЫЙ ОСТРОВ таксисты, чинные, в темно-серых брюках, белых рубашках, некоторые даже при галстуках, вели себя как люди, сведенные с ума радиопризывами к вежливости. Они накинулись на туристов — легкую добычу в карибских ситцах, разрисованных пальмами, тростниковыми хижинами и танцовщицами в юбках из листьев. Казалось, тропики существуют только у них на спинах; когда они влезали в такси, тропики скрывались вместе с ними.
Мы выехали на проспект, застроенный стеклянными зданиями, барами с кондиционированным воздухом и заправочными станциями с забористой рекламой. На каждом углу висел лозунг: ГОРДОСТЬ, ТРУД, КУЛЬТУРА. Над таможней — флаг. Незнакомый: желтое со, лице с лучами над голубыми волнами моря.
— Куда вы девали британский?
Таксист ответил:
— Его сняли, а прислали этот. По правде сказать, мне больше нравился старый Юнион Джек. Нет, поймите меня правильно, я говорю про сам флаг. Присылают нам эту, я извиняюсь, штуковину и подслащивают ее старинной трепотней насчет червленого, лазоревого, перевязей и прочего. Подслащивают; но мне больше по вкусу старый Юнион Джек. То, я понимаю, был флаг. А это — вроде что-то выдуманное. Знаете, вроде иностранных денег.
Когда-то остров казался мне бесфлажным. Юнион Джек, конечно, присутствовал, но это было неубедительное самоутверждение. Остров парил без привязи, и, если угодно, вы могли явиться туда с собственным флагом. Ежедневно при заходе солнца мы спускали у себя на базе наш звездно-полосатый; играл горн, и по всему городу, на узких улочках, среди больших деревьев и старых деревянных домишек, каждый американский солдат становился по стойке «смирно». Это было самоутверждение смехотворное — местные ребятишки нас передразнивали, — но лишь одно из многих в этом городе смехотворных самоутверждений. В парадной комнате у мистера Черенбела долго висел цветной портрет Хайле Селассие; а в угловой бакалее Ма Хо между китайскими календарями висела фотография Чан Кайши. На бесфлажном острове мы, салютуя нашему флагу, собирались вернуться в Америку; Ма Хо собирался в Кантон, как только кончится война; а портрет Хайле Селассие должен был напоминать мистеру Черенбелу и всем нам, что ему тоже есть куда вернуться. «Это место несуществующее», — говорил он, и он был мудрее всех нас.
Теперь, проезжая по городу, чьи черты так изменились, что изменение, казалось, затронуло и саму землю, структуру почвы, я снова почувствовал, что пейзаж и, может быть, все человеческие связи существуют только в воображении. Впрочем, теперь остров существовал: об этом извещал флаг.
Дорога пошла в гору. Над водопропускной трубой сидели двое калипсян[6]
, соответственно одетых, и уныло поджидали слушателей. Чуть позже мы увидели двух более удачливых. Они пели серенаду жизнерадостной туристке. Таксист праздно ждал, руки в карманах, зубочистка во рту. Озлобленный муж стоял также праздно, но у него был вид человека, который пытается побороть ярость.Гостиница была новая. Панно в вестибюле прославляли пейзаж и народ, существование которых как бы отрицала сама гостиница. На доске объявлений значилось название нашего теплохода с припиской: «Отплытие откладывается». Афиша рекламировала «Кокосовую рощу». Другая приглашала на Ночь жаркого в «Хилтоне», распорядитель — Гари Попленд, звезда голубого экрана. На фотографии он был окружен своими фигурантками. Но я видел только Попа, Попа в белом балахоне, укротителя языка, повелителя шестерых певчих девочек. Он мне не подмигивал. Он хмурился; он угрожал. Я прикрыл его лицо ладонью.
Когда на меня находит стих, я пытаюсь уговорить себя, что мир не утекает прочь; что время еще есть; что смешение фантазии с действительностью, которое рождает во мне беспомощное чувство, существует только в моем разуме. Но все равно знаю, что разум — это инородное и недружественное и мне ни с чем не совладать. Хилтон, Хилтон. Даже тут, даже в Книге на тумбочке. И опять «Кокосовая роща» — в проспекте на столе, возле вазы с фруктами в зеленом целлофане, перевязанном красной ленточкой.
Я позвонил, чтобы принесли выпить; потом снова позвонил, чтобы послушать голос и ничего не сказать. И еще до второго завтрака успел выпить слишком много.
«Фрэнк, ты все такой же, глаза у тебя рыщут, а язык спит».
Такая была на острове поговорка; мне показалось, я слышу эти слова по телефону.
Второй завтрак, второй завтрак. Пусть он будет порядочным во всех смыслах. Дыню или авокадо для начала и что-нибудь потом… но что? Но что? Едва я вошел в столовую, позыв на устрицы и креветки стал непреодолимым. По залу прошествовал мальчик в ливрее, стуча в игрушечный тазик и выкликая имя. Я вообразил, что мое: «Фрэнки. Фрэнки». Но понимал, конечно, что это не так.
Я увидел спину Синклера, который подошел к одному из столиков. Он сел в дальнем конце, как бы с намерением держать перед глазами всю панораму.
— Вам уже лучше?
— Леонард?
— Фрэнк.
— Вы любите устриц, Леонард?
— Умеренно.
— Я возьму устрицы.
— Неплохо для начала. Давайте возьмем, я возьму полдюжины.