— О! — воскликнул дон Эстебан. — Мой брат! — И, качаясь, как пьяный, он отступил на несколько шагов, с помертвелым лицом и широко раскрытыми, налившимися кровью глазами.
Дон Мариано сильной рукой удержал его, готового упасть на землю, и, близко наклонившись к его лицу, отчетливо произнес:
— Это я обвиняю тебя, Эстебан. Проклятый, что сделал ты с моей дочерью?!
Тот не отвечал. Дон Мариано с минуту глядел на него с особенным выражением, потом презрительно оттолкнул от себя. Негодяй покачнулся, протянул руки, инстинктивно ища поддержки; силы изменили ему, и он рухнул на колени, закрыв лицо руками, с выражением отчаяния и бешенства от неудавшегося дела.
Всеми присутствующими овладел тайный ужас; они оставались неподвижными, безмолвными зрителями.
Дон Мариано знаком позвал за собой обоих своих слуг, отошел с ними на середину поляны, встал лицом к импровизированному суду и проговорил громко, ясно и выразительно:
— Выслушайте меня, кабальерос, и по окончании всего, что я имею вам сказать об этом человеке, судите его без ненависти и злобы, с чистой совестью. Человек этот — мой брат. В его молодые годы, по причине, о которой излишне здесь упоминать, наш отец хотел выгнать его из своего дома; я ходатайствовал за него, и он получил хотя и не полное прощение, но позволение остаться под отцовским кровом. Прошли годы, ребенок возмужал. Отец, умирая, оставил все богатство мне, а другого сына проклял. Я разорвал завещание, призвал этого человека к себе и дал этому негодяю — нищему — ту долю богатства, которой, по моему мнению, мой отец не имел права лишать его.
Дон Мариано замолчал и повернулся к своим слугам.
Тотчас же они оба в одно время подняли правые руки, левыми сняли шляпы и, как бы отвечая на немой вопрос их господина, произнесли:
— Мы подтверждаем, что все это в точности верно.
— Итак, человек этот обязан мне всем своим богатством, положением и будущностью, потому что, благодаря моему влиянию, мне удалось заставить выбрать его сенатором. Посмотрим теперь, как он вознаградил меня за столько благодеяний и чем отблагодарил. Он своим внешним благодушием и, как казалось, безукоризненным поведением заставил меня забыть о его прошлом и поверить в его возвращение на праведный путь. Женившись и имея двоих детей, он воспитывал их в строгости и часто говорил мне: «Не хочу, чтобы мои дети сделались тем, чем был я». Вследствие бесчисленных смен правительств, изнурявших нашу прекрасную родину, я сделался — не знаю по какому темному злоумышлению — подозрителен новому правительству и для спасения своей жизни должен был на другой же день бежать. Я не знал, кому поручить свою жену и дочь, которые, несмотря на их желание, не могли следовать за мной. Брат вызвался оберегать их. Тайное предчувствие, голос Провидения, которым я ошибочно пренебрег, шептал мне не верить этому человеку, отклонить его предложение. Но нужно было ехать, время не терпело: солдаты, посланные арестовать меня, с удвоенной силой ломились в двери моего дома. Я доверил все, что было драгоценного для меня на свете, моему брату, этому негодяю, и убежал. В продолжение моего двухлетнего отсутствия я писал брату письмо за письмом, ни разу не получив никакого ответа; я невыносимо терзался и наконец, с отчаяния, решился вернуться в Мексику, рискуя быть пойманным и расстрелянным. Однако благодаря защите моих друзей я был вычеркнут из списка осужденных, и мне дозволили вернуться на родину. Не прошло и двух часов после получения этого известия, как я уже был в дороге. Через четыре дня я прибыл в Веракрус. Даже не остановившись для отдыха, я, пересаживаясь с одного коня на другого, безостановочно мчался в столицу и сошел с коня у самого дома моего брата. Дома его не оказалось. Оставленное им письмо на мое имя открыло мне, что он отправился в Новый Орлеан по одному крайне важному делу и возвратится только через месяц. Он просил ждать его, но ни о жене, ни о дочери не написал ни слова, точно так же, как и о вверенном ему моем богатстве. Беспокойство мое превратилось в ужас, я предчувствовал несчастье; почти обезумев, я покинул дом брата, вскочил на того же взмыленного коня, на котором приехал, и пустился к своему дому. Окна и двери его были заколочены; он был угрюм и мрачен, как могила. С минуту стоял я у дверей, не смея отворить них; наконец решился, предпочитая действительность, как бы ужасна она ни была, неизвестности, сводившей меня с ума…
Тут дон Мариано остановился, голос его сорвался от внутреннего волнения, которое он не мог дольше преодолевать.
Воцарилось молчание.
Через минуту Бермудес, видя, что господин его не в силах продолжать рассказ, проговорил: