Стало еще понятней, какой он большой, глаза были бледные, неприятные, и вел он себя так, словно она залезла к нему в карман, чтобы стащить кошелек, а он поймал ее за руку и не отпускает. Он даже наклонился слегка, чтобы окончательно ее устрашить, и легкомыслие и кураж покинули писательницу начисто. Что я делаю-то, богтымой, простонало у нее в голове, а одновременно с этим мужчина спросил ее то же самое, ожидаемое: «Зачем вы за мной идете и что вам от меня надо?»
11
Писательница попятилась, внутренний ее человек задрожал и забормотал, как куст под ветром, а вот внешняя оболочка повела себя непредсказуемо, она с достоинством задрала подбородок и ответила с расстановкой и по-английски, что не понимает, чтó ее собеседник имеет в виду, и что она, если угодно знать, направляется в цирк Петера Кона – и мотнула головой, указывая на шатры и фуры. Бледные глаза еще с полминуты ее изучали, а потом человек с заколками сказал сухо:
Делать было нечего, приходилось свернуть к цирку, вокруг которого было пусто и безлюдно, хотя цветные афиши зазывали на вечернее представление. М. едва помнила, когда была в цирке в последний раз; дрессированные животные, тяжко переваливающиеся с тумбы на тумбу и послушно тыкавшиеся носами в карточки с безразличными им цифрами, заставляли ее тоскливо ежиться, клоуны были несмешные и страшноватые, и разве что акробатка в блестках, вращавшаяся под куполом против часовой стрелки, внушала что-то вроде уважительной солидарности. В детстве, конечно, все было иначе, но то, что засело с тех пор у нее в памяти, был не сам цирк, а старый фильм о цирке, где заграничная дива отбивала чечетку и летела из пушки прямо на луну, а потом стягивала с головы короткий черный парик и улыбалась залу, качая простодушной соломенной головой.
Фильм был снят в тридцать шестом году, в самой гуще арестов, расстрелов, лагерных сроков, и кончался сценой общего ликования: на арене вздымалась вверх огромная конструкция вроде многоэтажного торта, сияющего белизной, и на каждом ярусе поводили руками и ногами молодые гражданочки в коротких спортивных трусах. Это коллективное колыхание знаменовало новую жизнь и новое счастье, хотя там и не было поясняющей подписи, как на сигаретных пачках. Где-то в запертом оставленном доме у М. хранилась доставшаяся ей в наследство фотография неизвестной особы, может быть, дальней родственницы, раскинувшейся в дачном гамаке, запрокинув лицо и широко разведя красивые полные руки. На обороте была как раз подпись: «Лето 1938», страшное лето 1938‐го, и больше ничего. Знала ли молодая дама, что творится вокруг нее, какой там стоит костный хруст и какая пухнет кровавая каша, неизвестно; и кто знает, чем кончился год для нее самой, ведь зверь в ту пору только входил во вкус и никак не мог наесться досыта. М. не знала, кстати, был ли это тот же самый зверь или другой, той же породы, но образ действий был узнаваемый, они всегда вели себя одинаково и в пищу употребляли одно и то же.
Совершенно непонятно, почему любая мысль или воспоминание быстро и неизменно приводили М. к мысли о звере и его устройстве. В конце концов, это было просто невежливо по отношению к окружающему миру, ко всему, что было не зверем – и вполне заслуживало внимания само по себе, тем более такие вещи, как цирк или, там, балет, придуманные специально для того, чтобы на короткое время извлекать зрителей из собственной жизни, а не тыкать в нее носом, как собаку, сделавшую в неположенном месте лужу. Вместо старого фильма о счастливой жизни победившего коллектива М. могла бы припоминать что-нибудь совершенно другое, воодушевляющее; да хотя бы кино про ангела, который навещает странствующий цирк, влюбляется в акробатку и готов стать заурядным человеческим животным, лишь бы быть с ней рядом. Но увы: у людей, происходящих из мест, где прожила почти всю жизнь писательница, даже классический балет, где вереница лебедей в белоснежных пачках склоняет шеи и разводит в стороны руки-крылья, ассоциировался в первую очередь со сменой государственной власти, а почему – никто уже толком не помнил.
За брезентовой оградой трава была совсем снулая, натруженная, с пролысинами, будка кассирши пустовала, хотя до начала оставалось меньше часа. У дальнего вагончика мужики в синих комбинезонах возились с чем-то механическим, по очереди залезая ему под брюхо; при большом балагане имелась длинная, руками сколоченная деревянная лавка, а при ней железная банка с окурками и две неясного возраста девушки, поминутно склонявшиеся к земле, чтобы стряхнуть туда легкий сигаретный пепел. М. присела на противоположный край, дескать, я сама по себе, и тоже стала курить и смотреть на удлинявшиеся тени.