Разные по возрасту и говору, гости были схожи между собой вкрадчивостью манер, нервными вежливыми смешками, значительным немногословием и быстрыми оценивающими взорами. Приходили они поздно, окольно, вечеряли с отцом в баньке, а утром растворялись бесследно, словно привиделись Кирьяну во сне. Но однажды услышал он из-под двери разговор отца и матери, выговаривавшей умоляюще, через слезы:
– Окстись! С кем связался! Они ж такие ж воры, как за проволокой сидят! Они ж не за «так» им помогают! А ты для них дурень деревенский, принеси-отнеси! А коли побег учинить соберутся, да от тебя подмоги попросят?! Всех нас под каторгу подведешь!
– Деньги нужны, мать… – басил виновато отец. – И не на баловство какое, а на сына… Всю жизнь у меня за хребтом не просидит, моргнуть не успеем, а ему уже в большую жизнь уходить…
– А он и двух классов не прошел!
– Помогут мне с бумагами, обещали. Вроде как начальную школу закончил. А там, глядишь, в городе его пристроим.
– Да кто поможет-то в том?! Разбойники твои?!
– А кто ж еще? Министр образования, что ль, документ за красивые глаза выпишет?
– Ой, уморишь ты нас…
– Молчи, тарахтелка… Знаю, что говорю! Ты меня еще за советскую бесовскую власть поагитируй!
– Ой, батюшка, что ж ты несешь-то? Вот же язык неугомонный! Услышит кто – сам за проволоку пойдешь, и нас за собой потянешь! Вон, глянь газеты, всюду шпионов и измену выискивают, а раньше, вспомни, и вовсе план у уполномоченных был по врагам народа… А не исполнишь плана, самого под гребенку!
– Так они-то враги и есть. А народ – мы.
– Ох…
– А за меня не бойся. Я тебя и сынка под опалу не подведу. Знаю, что делаю. И мазурики эти вот у меня где, в кулаке. А начальство все продажное, шкуры, весь их «левак» мне известен, я их крепко под уздцы прихватил.
Так, умом своим маленьким, но пытливым и осторожным уяснил Кирьян, что происходит он из рода таинственного, природой своей нравственной чуждой тому жизненному укладу, что возобладал в жизни нынешнего людского сообщества, и что законы сообщества этого соблюдать надобно лишь напоказ, дабы выжить, а внутри себя надлежит быть свободным и задуманное вершить тайно, хитро и умело, никому не веря, никого ни о чем не прося и пустыми страхами не терзаясь.
Жизнь казалась ему безбрежным солнечным счастьем. И опоры ее были святы и неразменны: дом, семья, хозяйство. Но были и иные радости: бесконечные открытия, которые дарила тайга, сроднившаяся с ним, и книги, его друзья, открывавшие перед внутренним взором его иные миры, где жили люди, которых он не встречал на земле.
Серегин
Эскалатор повлек его вниз, в гранитно-мраморные хоромы метрополитена, заполненные гулом электричек, хлопаньем пневматических дверей, шорохом людского водоворота, но привычная картина этого мертвенно сияющего подземелья внезапно затмила картина иная, выплывшая ненароком из памяти – волшебного склада пережитого, забвенного и незабвенного бытия, архива одного владельца.
И сейчас перед глазами его лежала тьма в прицеле ночного видения, окрашенная болотной ряской изумрудных проплешин и нитей, и была эта тьма ночной иракской пустыней, должной к утру превратиться в грязно-желтое песчаное море с застывшими барашками дюн с подчерненными краями и изредка вспыхивающими искрами кварцевой пыли. И стояли, как рубки подводных лодок на дрейфе в этом иссохшем море, огромные, иссеченные трещинами валуны, отполированные песчаными ветрами и впитавшие в себя за миллионы пронесшихся над ними лет столько солнца, что истекало оно из их раскаленного нутра через разрывы камня в полуденный зной зримым и ломким прозрачным маревом. Но сейчас в оптике прицела валуны выдавал лишь зеленый неровный абрис их силуэтов, похожий на призрачный мох.
Шел восьмой час его неподвижного пребывания в снайперской «лежке». Уже высох дневной и вечерний пот, коростой стянувший кожу, и ночной холод пустыни сжимал своими лапами дюну, в которую он зарылся, подобно местной хитроумной ящерице, и с утонувшим во мраке миром его связывали только линзы прицела и слепой зрачок винтовки, направленный в сторону далекой грунтовой дороги.
Поначалу в учебном снайперском взводе ему казались мукой и два часа, проведенные в неподвижной засаде на открытой местности. Затем счет пошел на четыре, на восемь, на сутки, – одни, другие, и какими же смехотворно скоротечными и праздными казались эти первые учебные часы овладения начальными навыками долготерпения, умения расслаблять и напрягать мышцы, ничем не выдавая маскировку, дышать нужными порциями воздуха и легко подавлять позывы кожного зуда, кашля и чиха!
Эта была его вторая армия, американская, а из первой, российской, вспоминалось напутствие старшины, обучавшего их, молодых солдат, поведению в дозоре: «Хочется пукнуть, но пукнуть нельзя, услышат фашисты, погибнут друзья».
Надо бы попробовать перевести это сегодняшним сослуживцам – повалятся с хохоту. Только рифмы бы подобрать…
Какая все-таки замечательная штука – память, эта удивительная машина времени, и как замечательно путешествовать в ней, замерев в бесконечной и нудной «лежке»!