И вот уже давняя зима, падающие на шинели снежинки, декабрьский упрямый морозец, неуверенный окрик ротного:
– Тише вы, дембели, люди спят!
Наверное, это был счастливейший день его жизни. Он помнил его отчетливо, до минуты.
Их подняли в пять утра, за час до побудки и ора дневального: «Рота, подъем!» Оделись в парадные кители, заранее бережно сложенные на табуретах, умылись ледяной водой из-под латунных кранов в пропахшей табачным смрадом умывалке и вышли на плац в декабрьское утро, а вернее, в стоявшую еще ночь. И в этой сине-черной темени, затопившей казарменные здания и приземистые хозяйственные пристройки, малиново горели сигнальные огни поджидавшего их кургузого старенького автобуса. Они забрались в его ледяное нутро, исподволь наполнявшееся душным теплом от прогревающегося движка и, не веря глазам, смотрели, как отдаляется и тонет в лиловой ночной туши здание сонной казармы. И вот оно исчезло, как тяжкий дурной сон, и потянулась внезапная рассветная полоса, выдавливая непроглядность горизонта, и они зачарованно глядели на эту ширящуюся полосу света, сулившую свободу, отдохновение и будущее, казавшееся им, дембелям-десантникам, конечно же, ослепительно-счастливым, бесконечным и прекрасным. Перед ними расстилался рай. И предвкушение этого рая предстоящей жизни и свободы обрывало дыхание и радостной тревогой холодило нутро.
Затем был вокзал, поезд, а потом он вышел на родной станции метро «Университет», вдохнул морозный спокойный воздух, пронизанный ленивыми снежинками, и поехал домой, к маме и папе.
Открылась дверь знакомой квартиры, захватило дух от восторга возвращения, и поплыли в глазах милые родные лица… Кололо нёбо морозное шампанское, серебряная зачерненная ложка черпала – сколько ты хочешь! – восхитительную гущу салата оливье с крабовым, в оранжевых подпалинах, рассыпчатым мясцом, доставались из духовки загоревшие в ее жару пирожки…
Ну, вот и прощайте два годика рабства, оброка в неволе, в муштре, бесконечных учениях, прыжках с парашютом, в бессонных дежурствах по роте, в казарменной выхолощенности жизни… Впрочем, стоит ли жалеть о такой закалке? Большой вопрос! И, может, прав был ротный, когда говорил, что эта закалка многим жизнь продлит. Да и со службой ему, Серегину, повезло, в полку он считался неким уникумом. Стрелком номер один. Еще в учебной роте, на первой неделе службы, при начальных упражнениях по стрельбе из автомата, без пауз выбил три «десятки» тремя же патронами, чем изумил взводного и комбата. Командиры потребовали повторения стрельбы, выдав ему уже пять патронов. И вновь тот же результат, хотя автомат в руках он держал впервые. Школа стрельбы из «мелкашки», впрочем, за его плечами была, он занимался биатлоном, но вскоре, несмотря на достижения, забросил это увлечение, к тому же не испытывая никакой тяги к оружию. Однако талант стрелка в нем был заложен природой, и порой, стреляя вслепую, он словно органически ощущал единство пули и цели, безошибочно направляя ствол даже на едва угадываемую вдалеке мишень.
– Эй, Снайпер, где болтаешься? Тебя к командиру полка, шевели поршнями. – Дежурный по роте – рыжеволосый прыщавый верзила, оправил ремень с пристегнутым к нему штык-ножом, усмехнулся глумливо. – Начальство из дивизии прибыло, бухают в столовке, про тебя базарят… Полкан наш клянется, что ты в рубль железный из «калаша» с трехсот метров попадание устроишь, а комдив на спор свои золотые «котлы» на сук повесить готов… Лично слышал, падлой буду. В общем, везуха у тебя: попадешь в часики, от комдива – кнут, не попадешь: от полкана – розги…
Как в тумане, окруженный толпой подвыпивших возбужденных офицеров, он дошел до стрельбища, располагавшегося рядом с казармой, получил зеленый остроконечный патрон, утопил его в обойму и передернул куцый крючок затвора.
Он видел только черточку золотистого блеска от корпуса этих часов, подвешенных на покачивающейся от ветерка ветке, а циферблат, тяжесть механизма, торопящего свои шестеренки надлежащим им ходом, достраивал в воображении, привязывая подрагивающую на нити вещицу к колу прицела, ловя верхним его краем неразличимую сердцевину цели, уводя его вправо наперекор коварному ветерку, должному хоть и на чуть, но отклонить пулю… Но вот вертикаль прицела словно вросла в пространство, закаменели кисти и локти, вот блик позолоты часов утвердился в разрезе прицельной планки, и теперь – не прозевать мгновение выбора, наполняющее все твое существо пониманием его безошибочности…
Цевье в облезлом лаке покоилось в его ладони, локоть был крепко прижат к боку, запястье застыло, а тем временем какой-то потаенный участок его мозга решал комплексную задачу определения цели, оценки ее качений и прицеливания, что было даром свыше, подобно дару художника или поэта. Все его тело оцепенело. За исключением указательного пальца, который двинулся по твердой прямой, без смещения, плавно отходя назад, не нарушая положения автомата в руках. В воздух вылетел латунный пузырек стреляной гильзы, выброшенный стремительным затвором.