Телевидение слишком торопится, мысленно говорил я, сидя на кровати у Дрешеров, оно летит в ритме самого времени, перебегает ему дорогу, как пародия на ход мгновений, оканчивающихся, не успевая начаться, чтобы затем потонуть в бесконечности, куда, надо полагать, попадают и многочисленные картинки, никем не рассмотренные, не задержавшиеся в голове, проскочившие незаметно, виденные краем глаза. Ибо если книги всегда дают в тысячу раз больше того, чем являются сами, телевидение предлагает в точности то, что оно собой представляет, свою непосредственную сущность, вечно текущую поверхность.
Собираясь уходить из квартиры Дрешеров, я заглянул на кухню, чтобы сунуть горшок с папоротником в раковину — мокнуть остаток ночи. Я еще поболтался на кухне и от нечего делать открыл холодильник, посмотреть, что там есть (я бы не отказался от пива). Придерживая рукой дверцу, я сидел на корточках и рассматривал ярко освещенные внутренности холодильника, плохо вписывавшиеся в мягкий сумрак комнаты. Внутри не было ничего интересного, разве что начатая и засохшая банка горчицы на дверце. Не пустовала только одна из решетчатых полок, где лежала завернутая в бумагу бутылка вина. Я вынул бутылку, подержал в руках, отогнул край бумаги и осмотрел этикетку. Затем положил бутылку на место. От холодильника, стоявшего напротив меня, исходила чудесная, почти материальная свежесть: в островок света, где я стоял, врывались колеблющиеся полотна ледяных испарений, окутывая мне лицо. Я распрямился и, обернувшись, задумался, глядя на папоротник в раковине. Честно говоря, мне было неловко перед Дрешерами. Я, действительно, не хотел показаться наглецом, который за время летнего отпуска хозяев довел до такого состояния растение, доверенное его заботам. Я грустно погладил один из стеблей пальцем, без особой надежды приподнял лист — он немедленно сник — и, видя его безразличие, его покорность, я решил подвергнуть папоротник шоковой терапии. Я взял горшок и поставил в холодильник, вниз, на ящик для овощей. Закрыл дверцу. Прислушался. Ничего не происходило, только холодильник не переставая гудел на кухне.
Я опять пошел в спальню смотреть телевизор. Последние несколько минут я не переключал программы и лениво наблюдал за женским гандбольным матчем, он, скорее всего, шел в записи (мне совершенно не верилось в то, что девушки именно сейчас играют в гандбол). Короче говоря, повторение это было или нет, но гол они забили и, отбежав на свою половину, одобрительно хлопали друг дружку по плечам и давали советы (семнадцать — четырнадцать в пользу Байер Леверкюссен). Скрестив ноги на одеяле, я погрузился в размышления: рассеянно поглядывая на экран, пытался представить себе обнаженное тело одной из гандболисток под этой ее майкой на бретельках; я воображал без особенного увлечения, не делая настоящего усилия, чтобы докопаться до правды, не стараясь, например, исходя из видимых на экране черт ее анатомического строения — оттенка кожи, пушка над губой, волосков под мышкой, — понять, что такое истинная нагота этой девушки; я даже не потрудился — между прочим, не Бог весть какой труд, — закрыть на минуту глаза и увидеть ее голой и потной на поле. Поскольку активно смотреть телевизор следует именно так: с закрытыми глазами.
И тогда я задал себе вопрос: зачем, собственно, было выключать телевизор навсегда. Я сидел перед экраном (уже восемнадцать-четырнадцать, в замедленной съемке шел повтор великолепного гола Байер Леверкюссен) и представлял, в какое бы впал замешательство, спроси меня об этом днем Делон или Джон вечером в ресторане. Мое решение произросло, я полагаю, из целого пучка причин, каждая из них была необходима, но ни одна не достаточна — напрасно было бы искать ту единственную, что определила мой поступок. Мне рассказывали, что в Соединенных Штатах репортер одной частной телекомпании успел спросить самоубийцу, который только что пустил себе пулю в лоб, зачем он это сделал (фильм был снят в стиле грубого документализма: очень серая, очень нерезкая съемка — оператор стоял на колене, держа камеру на плече, а журналист бережно приподнял затылок самоубийцы и поднес ему ко рту микрофон, чтобы бедняге было легче, если он не сочтет за труд сказать несколько слов телезрителям), и что несчастный, лежа на тротуаре в луже собственной крови, вместо ответа только повернул ладонь к небесам, повторяя и величественный жест Платона в «Афинской школе», и другой, более загадочный жест Иоанна Крестителя Леонардо да Винчи, потом с усилием вытянул большой палец по направлению к камере и пробормотал: Fuck you.
В настоящий момент я склонен был придерживаться того же объяснения — и я выключил телевизор.