– Мы это много раз обсуждали, – продолжает Рысь. – Не забывай, Шанталь считала себя целителем. Она признавалась, что если бы не считала, что помогает людям, никогда не взялась бы за роль госпожи.
Перед тем как повесить трубку, я спрашиваю Рысь, что ей известно о судьбе колесницы – той, с портрета Королевы мечей.
– А, эта рухлядь. Видела на распродаже, хотя не думаю, что кто-то позарился. Уж больно тяжелая и громоздкая. И для перевозки требовался грузовой фургон. Может, осталась в лофте, и домовладелец ее куда прибрал, а может просто выкинул.
Я набираюсь духу и звоню Джерри. Сейчас, когда снова всплыло имя Графини Евы, игнорировать ее письма, вложенные между страниц книги о венских кофейнях, невозможно.
Джерри сначала разговаривает сквозь зубы, затем, выслушав просьбу, меняет гнев на милость.
– Писать полный перевод слишком долго, – говорит он, – но я могу прочитать письма, а потом пересказать тебе их суть.
Я так признательна, что хочу как-то его отблагодарить: хотя Джерри далеко не беден, он страшно любит получать что-то бесплатно.
– В Сан-Франциско скоро будет моя новая постановка. В бальном зале особняка в Президио-Хайтс. Билеты стоят двести пятьдесят долларов; если хочешь, я внесу тебя в список гостей.
– Спасибо, это было бы отлично! – говорит он.
Доктор Мод старается держать себя в руках. Я знаю ее достаточно хорошо, чтобы оценить степень отвращения, которое она сейчас испытывает.
– Шанталь была наполовину еврейкой, однако участвовала в игрищах, чтобы «исцелить» евреев? И что вы об этом думаете, Тесс? Только честно.
– Меня очень привлекает ее идея денацификации. Возможно, исцеляя клиентов, Шанталь исцеляла и себя.
– А я считаю, это были очень опасные действия. Она вскрывала серьезные раны. Как вам и сказал детектив, кто-то мог сорваться.
– Думаете, он прав? – уточняю я.
– Думаю, ему следует учесть такую возможность. Однако гораздо больше меня беспокоит ваша реакция. Если я правильно понимаю, поначалу вы испытывали отвращение, но когда услышали, что Шанталь «меняла правила игры», то нашли в ее действиях даже что-то достойное одобрения.
– Вряд ли одобрения. Все-таки, как ни верти, такие игры – извращение.
Она кивает:
– Разумеется. И, как вы сами многократно говорили, именно извращения вас привлекают. Полагаю, нам нужно проанализировать, откуда, собственно, возникло ваше восхищение. Чем на более глубоком уровне мы это проработаем, тем благотворнее окажутся наши встречи. Пожалуйста, подумайте об этом.
Она в общем-то права.
– Смотрите, – говорю я. – И вы, и я – еврейки. Нацисты – наш самый страшный кошмар. А тут женщина с еврейской кровью играет с этим, в некотором смысле творчески перерабатывает, даже эротизирует. Невротики готовы за это платить: ведь, участвуя в подобных сеансах, они в какой-то степени примиряются с собой. Детектив Скарпачи привел цитату из Теренция: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». И я полагала, что, как гуманист и опытный психиатр, вы могли бы понять мое восхищение.
– Ох, Тесс, я понимаю. Более чем. И надеюсь использовать его как ключ – отпереть дверцу в глухую комнатку вашего разума. Вы испытываете сильное подсознательное чувство, и оно, как горючее, подпитывает творческое начало. Давайте рассмотрим это чувство со всех сторон – и все, чем оно вызвано, тоже. Ваши работы достойны всяческого уважения, а поняв себя до конца, вы сможете создать еще более мощные произведения.
Среди ночи начинается гроза, и я просыпаюсь – время двадцать минут второго. Я переворачиваюсь на спину и любуюсь грозой сквозь стекло потолочного окна прямо над постелью. Оно сделано не в форме выступающего над крышей купола, как строят сейчас, а в форме маленького домика со стеклянными стенами и наклонной стеклянной же крышей. Окошко отлично пригнано и уплотнено и совсем не протекает; иначе я не рискнула бы спать непосредственно под ним. Так здорово лежать ночью и наблюдать, как потоки дождя, подобно взбесившимся рекам, льют снаружи по стеклу.
Вспышка далекой молнии, и через несколько секунд удар грома. Разрыв по времени между ними становится все меньше, а значит, гроза приближается. Во время особо сильной вспышки молнии небо будто раскалывается пополам. По стеклу мечутся сполохи белого света.
А еще через секунду, на фоне угасающей вспышки и мерного шума ливня, я вижу черную фигуру. Человек, его голова скрыта капюшоном, лежит на крыше, схватившись за край окна, его лицо прижато к стеклу, и он словно рассматривает меня с высоты трех с лишним метров.