Мост был разрушен так давно, что еще молодой лисичкой, разыскивая свой будущий дом, я перебиралась в Трехдубовый лес, прыгая с одного скользкого бревна на другое. Как давно это было! Но и сейчас лапы помнят, как трудно было удержаться на каждой свае – круглой, мокрой, покрытой водорослями и улитками. И хвост помнит, как приходилось ему изгибаться в разные стороны, помогая телу сохранить равновесие, и глаза будто снова рассчитывают длину прыжка.
На другом берегу брачные игры уже прекратились. Мой бывший друг – нет, не так… Та часть меня, что за все наши годы стала им, этим немолодым и прекрасным зверем, та моя душа, что навеки была отдана ему, отнята им, что переселилась в него и, безвозвратно от меня отторгнутая, все же осталась мною, – та «я» жила в нем и вместе с ним радовалась жизни.
Бок о бок с юной лисицей, еще не тяжелой, но все реже появлявшейся вместе с ним на поляне у другого берега, он проходил у самой кромки воды. Оба лакали, принюхивались, подняв головы – ведь я смотрела на них через реку, вжавшись в тающий снег, прячась в прибрежных зарослях прошлогоднего тростника. В последние ночи я их не видела. Новая семья. Новая нора. Новая жизнь уже зародилась. Где-то в темноте, в материнском теле, надежно укрытом от посторонних глаз под землей, готовилась эта жизнь впервые увидеть свет.
Но все-таки я часто приходила на берег, к старому мосту, и смотрела, смотрела…
А я была по-прежнему легка, как перышко, порхающее по ветру, как серая пушинка из оперения пойманной куропатки.
Мои танцы на снегу кончились, как и у всех лис вокруг, алый лис скрылся за полями, и я отдыхала, еще не успев ощутить горечь потери. Горечь одиночества.
Я и не догадывалась сперва, что меня ждет. Но внезапно, нежданно мое тело снова проснулось. И позвало. И вновь отрывистый лай вырвался из моего напрягшегося горла, и синие мартовские сумерки затрепетали, заволновались, будто разбуженные веерами крыльев вырвавшихся из-под снега куропаток. Все повторилось.
Так за пустоту и легкость чрева природа дала мне другую радость. Последнюю – я знала это. И была благодарна. Ах, как я была благодарна…
На мой зов он пришел из-за поля, мой огненный друг, и все повторилось.
И если бы только это… Но случилось и вовсе невозможное: он не ушел.
Запах чужой норы, другой самки, запах новой зреющей в ней жизни – все это быстро выветрилось из его шубы.
Слишком много мы носились на свежем ветру в темноте вечереющего поля, при свете медовой луны, слишком высоко прыгали, так высоко, что звезды переливались, словно капли росы, прямо под нашими лапами – так бывает майским утром, когда идешь по лесной опушке и задеваешь круглый складчатый лист, в углублении которого сверкает под солнцем радужная капля.
И когда поблизости стала появляться молодая наглая лисица, так и не создавшая ни с кем пары, – даже и тогда он остался со мной.
Наконец пора второй свадьбы прошла. Тела успокоились и отдохнули, напряжение спало.
Но и тогда он остался со мной.
Мы много играли, уже спокойно и радостно, как молодые лисята. Возились и покусывали друг друга, и наши хвосты били по воздуху, волнообразно изгибаясь. Смеялись раскрытые пасти, трепетали длинные красные языки, а лапы не знали усталости. И все же наступала пора, когда мы засыпали – друг подле друга, в одной норе, вместе.
Так он стал моим.
Но и тогда я пробиралась одна на берег реки, ложилась в снег у самой кромки тяжелой темной воды, бурунами вскипавшей у свай старого моста, клала голову на лапы – и смотрела, смотрела…
2. Птицы (апрель)
Здесь утро – все сверканье,
Здесь полдень – алый жар,
Здесь вечер тесен от птичьих крыл…[14]
Аликс проводила нанятую девушку. Только что без видимых усилий та вымыла окна во всей квартире. Работала легко и проворно. И пела: сперва тихо, потом все громче. Голос был чудесный – как у цыганки. Одна песня возвращалась к Аликс снова и снова, будто заело пластинку в старинном патефоне, будто песня сизым голубем облетала Бульварное кольцо, чтобы на минуту опуститься на свою голубятню и опять взмыть в небо. «Сиреневый туман над нами пролетает, над тамбуром горит полночная звезда…» – голос все пел и пел, хотя девушки уже не было.
Аликс закрыла за ней тяжелую дверь, заперла. Снова стало тихо: голос и песня отзвучали, исчезли. Рамы наглухо затворены, кондиционеры включены, и их мерный еле слышный рокот напоминает шум прибоя в далекой Калифорнии. Она наконец одна.
И стекла так прозрачны… Видно, как трепещет горлышко у птички на ветке – вон она, в кроне старого тополя на той стороне переулка, чуть больше воробья и зеленеет на ярком солнце, словно первый одинокий весенний лист. А песни не слышно.
Вместо нее прозвенела трелька мобильника. Аликс подошла к столу, взяла тонкую пластинку телефона и почему-то опять вернулась к окну. Птички уже не было.
Эсэмэска пришла с незнакомого номера. Верно, кто-нибудь по редакционным делам.
Аликс открыла конвертик и прочла: