Так ничего и не решил папа, не ответил Франциску ни «да», ни «нет» на вопрос: «Можно или нельзя жить по Евангелию?» — не принял его и не отверг, не благословил и не проклял; сделал то же, что монсиньор Гвидо, в палате суда, и что, в вопросах сомнительных, делали и будут делать всегда мудрые политики Римской церкви, — небывалое сделал бывшим, новое — старым, необычайное — обыкновенным; свел все ни к чему.[136]
Слишком умен был Франциск, чтоб не понять, что произошло в Риме. Первый устав не был тогда утвержден, а потом исчез куда-то бесследно: был, говорили, потерян, а на самом деле уничтожен, кем и для чего, знали, может быть, кардиналы, которым желание Франциска «жить по Евангелию» казалось «небывалым и невозможным».[137]
Дело более важное, чем слова папы Иннокентия III, сделали ножницы кардинала Колонны: выстригши на голове Франциска лысинку тонзуры, сделали его, противособственника, вечною собственностью Римской церкви. Знал ли это Франциск? Чувствовал, во всяком случае.
Два великих дела предстояли ему отныне: «Правило» и проповедь. Надо было ему и ученикам его исполнить то, что возложил на них Иисус: «Идите, проповедуйте», — и то, что сами они на себя возложили: сделать свободу законом, блаженство — «Правилом». Это было очень трудно, как бы, в самом деле, «сверх сил человеческих», и было бы совсем невозможно, если бы Франциск с этим не родился, и это, для других внешнее, — «закон», для него самого не было внутренним, — свободой; только для него одного сначала, а потом — и для других, через него.
Чтобы совершить это чудо, надо было Франциску не научить приходивших к нему, а пересоздать, — как бы родить небывалую породу людей, — «Нищее племя», gente poverella, по слову Данте.[138]
Это он и делает: в муках, как мать, рождает новых людей.
Дети мои! я снова для вас в муках рождения, доколе не изобразится в вас Христос, — мог бы сказать и он, вместе с Павлом (Гал. 4, 19). Новую душу и новое тело дает он этому «Нищему племени».
Слушая однажды чтение первого Устава, или Правила, где сказано: «Малыми да будут братья, minores, — наименьшими из всех людей», — Франциск, остановив читавшего, воскликнул: «Вот наше имя!»
Новому племени — «Братству Малых», ordo fratrum minorum, имя это дано было самым Иисусом: «Что вы сделаете одному из малых сих, наименьших, — вы сделаете Мне».[139]
Все вообще люди, особенно малые, хотят быть великими; только эти великие — Нищие Братья, хотят быть малыми, Воля к малости, так же как воля к нищете, — не только в душе у них, но и в теле.
Чувство собственности уходит последними корнями своими в плоть и кровь человека: собственность — «чувственность» особого рода, — очень древняя, а может быть, и вечная, такая же в человеке неискоренимая, как инстинкт — в животных. «Моя одежда, мой дом, моя земля», — продолжение моего тела; к ним прикоснуться — прикоснуться к нему; на них посягнуть — посягнуть на него.
В новом теле нового «племени Бедных», gente poverella, рождается и новая чувственность, противоположная, и такой же силы, как древняя, а может быть, и большей: противочувственностъ — противособственностъ.
«Брат, откуда ты?» — спросил однажды Франциск. «Из твоей кельи», — ответил брат. «Если келья — моя, пусть живет в ней другой, а я не хочу!»[140]
Первое, невольное движение здесь не в душе, не в уме, а в теле; прежде чем подумать что-нибудь, — он уже чувствует в самом сочетании этих двух слов: «келья — моя» — как бы дурной запах, такой же для него страшный и гнусный теперь, как некогда запах от прокаженного, и место, откуда запах идет, сразу навсегда ему опротивело. Ест из одного блюда с прокаженными, но не с богатыми: хуже, заразительней, опаснее проказы для него собственность.[141]
С этою «перевернутой», «опрокинутой», «противоположной чувственностью» он сам родился «вторым рождением, свыше»; с нею же рождает и детей своих, — новое, «Нищее племя».
«Если бы оказались деньги у кого-нибудь из братьев, да будет он для всех ложным братом, — вором, разбойником, собственником», — скажет Франциск, в Уставе 1221 года.[142] Три для него нисходящие ступени человеческого зла: вор, разбойник, собственник; а четвертая и последняя, — зло уже не человеческое: князь мира сего, диавол, Мамон.
Но если хуже вора, хуже разбойника-убийцы, — собственник, что же значит: «не укради» — «чти чужую собственность»? Эту заповедь как бы выжигает он из сердца детей своих тем же огнем Сына, которым выжег из своего сердца ту заповедь: «чти отца своего». Как бы духовное «отцеубийство», начатое в первой половине жизни Франциска, продолжается и здесь, во второй.
Невыносимо тяжким и страшным это кажется нам, извне, без опыта; но в том-то и чудо, что, может быть, изнутри, на опыте, это показалось бы нам радостным и легким: иго Мое благо, и бремя Мое легко (Мт. 11, 30).