«Милости хочу, а не жертвы», — вспомнил ли бы об этом Франциск Милостивый, если бы сам, своими глазами, увидел, как больных выгоняют, «выкидывают» на улицу? В самой возможности такого вопроса уже «лютый» любовник «той, которой, так же как смерти, никто не открывает дверей своих охотно». Вот где «противоположное», «преисподнее» лицо Франциска Неизвестного: «люта, как преисподняя, ревность».
Людям грешным, как мы, слишком легко осудить за это святого, извне; но изнутри, в опыте, не так-то, может быть, легко. Только усилием нечеловеческим, до вывиха членов, ломания костей, можно было сделать что-нибудь с такою страшною силою, как Собственность; с меньшим усильем свелось бы все ни к чему. Сила против силы; страсть против страсти; «противособственность» — как бы опрокинутая, перевернутая скупость: вместо бывшей алчности к богатству, новая алчность к нищете.
Денежный знак, золотой, серебряный, медный, — как бы чистейший химический кристалл собственности — самого бога Мамона, князя мира сего, людьми намеленный, намагниченный, фетиш. «Черную магию» собственности чувствует скупой в желтом блеске и звонком шелесте переливающегося между пальцами золота; чувствует ее, осязает, видит и слышит скупой; «противоположно-опрокинуто», но так же осязательно чувствует ее и святой; кажется, Франциск, так, как никто из святых.
Кто-то из братьев, взяв несколько серебряных монет, положенных под распятием в церкви Богоматери Ангелов, бросил их на подоконник; но тотчас же, почувствовав, что сделал неладно, побежал, как виноватое дитя, к Франциску — «Матери», пал перед ним на колени, признался в вине и попросил его наказать. «Строго укорил его Блаженный за то, что он прикоснулся к деньгам, и велел ему, взяв ртом монеты с подоконника, отнести их за ограду обители и выплюнуть на кучу ослиного помета. И пока он это делал, видевшие то, ужасались».[146]
В деньгах — «сила нечистая»: в них совершается нечто подобное «черной обедне», — «пресуществление» меди, серебра и золота в тело дьявола: вот чему они «ужасаются».
Кто-то из братьев, найдя на дороге серебряную монету, хотел ее поднять для подачи милостыни прокаженным. Когда же другой, шедший с ним, брат напомнил ему правило Устава «попирать найденные деньги, как сор», — тот, будучи упрям, только посмеялся над ним и поднял монету; «но только что он это сделал, лишился языка и, скрежеща зубами, не мог произнести ни слова, пока наконец не кинул этого навоза туда, где его нашел; только тогда открылись вновь уста его, и он прославил Господа».[147]
«Силу нечистую», заключенную в деньгах, яснее всего вынужден был обнаружить сам дьявол, когда, по молитве Франциска, для научения одного неопытного брата, выползла из найденной им тоже на дороге туго набитой мошны «довольно большая змея».[148]
Если бы кто-нибудь напомнил Франциску, что у самих двенадцати Апостолов были деньги, то мог бы напомнить и он, что денежный ящик имел при себе Иуда Предатель, и что нужной для уплаты храмовой дани, мелкой серебряной монеты не оказалось ни у кого из Двенадцати, и что сам Иисус, отвечая на вопрос о подати кесарю, сказал фарисеям: не «подайте» и «покажите Мне динарий», — может быть, потому, что не хотел осквернить рук своих деньгами.
Но как «приобретать друзей богатством неправедным, чтобы с ними войти в вечные обители»; и почему «пришло спасение» дому Закхея-мытаря, раздавшего нищим только половину имения, — этого Франциск не понял бы: здесь уже невидимая для него часть евангельского спектра — непонятная для него свобода Сына в Духе, — то, что Иоахим называет «Вечным Евангелием».
«Только одного хотел Блаженный, — чтобы соблюдали братья всегда и во всем букву Евангелия», — говорит легенда, забывая, что само Евангелие — не буква, а дух.[149] Но все же легенда отчасти права: как ни свободен Франциск внутренне, во внешнем деле его, буква Устава иногда сильнее, чем дух свободы.
«Радоваться должны братья всегда», — сказано будет в Уставе:[150] вот уже первая буква Закона в духе Свободы, — первый желтый лист в раю. Люди радуются больше всего, когда еще не знают, что должны радоваться, и когда еще не надо им говорить об этом ни в каком «уставе».
Милостыню собирать и варить овощей нельзя на два дня, потому что сказано: «Хлеб наш насущный подай нам днесь», на сегодня, а не на завтра; двух одежд нельзя иметь, но можно «подшивать одну под другую».[151] «Келья моя», — нельзя сказать, но сам Франциск пишет имена всех братьев на стене Ривотортской хижины, tugurium, чтобы каждый брат знал свое место и не занимал чужого.[152] Свой, нужный для ремесла, инструмент может иметь каждый.[153]
Знает ли Франциск, что все это — уже начало собственности?