За калиткой открывалась дорога, вьющаяся по опушке леса, виднелись зеленые облака листвы, позолоченной закатом, — их золотила уже и осень, словно еще одно огромное солнце.
Тихо и, как подумалось мне, старательно заканчивался день. Ясные лучи перебирали тончайшую гамму оттенков, высвечивали каждый цветок и даже каждый лист.
Внезапно прозвучал рожок: лесом мчался выезд старой маркизы.
И вот в проеме калитки, заполнив его, возник громадный, удивительно четкий силуэт. Потом великан взметнулся в прыжке и, шатаясь, остановился посреди двора.
Это был олень — тот самый, за которым уже много часов охотились гости из замка… На мгновение он замер, и наши взгляды встретились. Я видел, шкура его в грязи и в пене, язык вывалился, в больших глазах смятение, а бока вздрагивают от ударов сердца, оно стучит, точно молот.
Еще прыжок — и олень забился в самый угол ограды, готовый грудью встретить опасность, но видно было: он совсем без сил и, недвижный, безмолвный, не ведает, что его ждет. А вокруг дома уже слышался неистовый лай. Разгоряченная свора теснилась у калитки, гомонила под стенами ограды.
Вслед за собаками сбегались запыхавшиеся, взбудораженные мальчишки, их становилось все больше. Вскоре вокруг нас уже собралась вся деревня. Зеваки с торжеством показывали друг другу на оленя, увенчанного огромными рогами, словно на дикого царственного беглеца, которому наконец-то отрезали путь к отступлению.
Потом зрители торопливо попятились: нахлынули всадники, всадницы; вихрь пыли, ярко-красных камзолов и амазонок; топот копыт, щелканье хлыста, вскрики медных рожков.
Все это в беспорядке стеснилось у входа, и псари выстроились за неровной линией собак, готовые спустить их на зверя.
Он один не шевелился, безмерно одинокий, безвестная живая тварь, забежавшая ко мне во двор, как в ловушку. Он безропотно ждал, когда же настанет покой, будь то покой жизни или смерти. Я видел, как беснуется толпа и жаждет его крови; а он — он живой, тяжело вздымаются его бока, трепещет горло, горло, которое перервут, чтоб завершить это безумное празднество.
Всадник в красном легко соскочил с коня. Не торопясь, он вытащил из ножен охотничий нож, блеснул клинок с узорной насечкой…
Собаки всё надрывались лаем. А люди смолкали, застыли неподвижно и смотрели, смотрели во все глаза. Лишь изредка слышались приглушенные возгласы, судорожный смех.
Человек в красном уже хотел войти во двор; он кивнул мне и крикнул (надо было кричать, иначе ничего бы не услыхать за яростным лаем своры):
— Вы, конечно, позволите, мсье?
Но я вытянул руку, преграждая ему путь, и в свой черед крикнул:
— Нет, не позволю!
Озадаченный, он разом остановился.
— А? Что такое? Как вы сказали? Что он такое сказал?
Человек в красном обернулся к остальным:
— Он не желает нас впускать!
Эту новость встретили криками изумления, в общем хоре выделялись пронзительные голоса женщин.
— Наглец! — заявила какая-то старая дама.
И все так же громко обратилась к кому-то из своих спутников:
— Предложите ему денег.
— Вам заплатят за беспокойство, любезный!
Я сдвинул брови, и тот растерянно замолчал.
А потом они заговорили все разом; возбужденные, раздосадованные, они наперебой упрашивали меня уступить, и глаза их горели бешеной злобой.
Я упрямо стоял на пороге, точно в землю врос, и всматривался в лица осаждающих, в лица, которые нечаянный случай открыл мне так близко во всей их наготе.
Все они отмечены были одной и той же печатью — жаждой убийства, она бесстыдно рвалась наружу, подстегнутая неожиданным сопротивлением. Это она отчетливо сквозила за всеми словесами, благовидными предлогами, за попытками соблюсти приличия. Они рады были бы на меня наброситься, дать волю злобе и ненависти — их терзало не только уязвленное тщеславие, но и жестокое разочарование.
Они так долго преследовали беглеца — и вот загнали эту живую плоть, затравили и жаждут прикончить. Один из них сбивчиво пытался мне это объяснить, голос его срывался, он все закидывал голову, чтобы лучше видеть добычу.
Какой-то старик протягивал к вожделенной жертве судорожно скрюченную когтистую лапу. Другой, более свирепый, впивался в оленя алчным взглядом.
Женщины были еще отвратительней мужчин. Стыд останавливал у них на губах слова, которые выразили бы их истинные чувства, но их одолевало непомерное волнение. Чувствовалось: все тело их трепещет во власти позорного ожидания.
Одна, совсем юная (за спину ей спадала наполовину распустившаяся коса), в неудержимом порыве выскользнула из толпы и подняла на меня прекрасные глаза.
— Прошу вас, мсье! — сказала она и молитвенно сложила руки.
Пред остервенением этих людей вой собачьей своры уже звучал почти невинно: собаки не питали вражды к оленю, они лишь были рабами людской ненависти…
И крестьяне теперь тоже держались отчужденней. Мне казалось, они отстраняются от охотников, начинают понимать: охота — нечто совсем иное, чем они думали.