Мы долго шли молча. Степь медленно разворачивалась перед нами в звонком стрекотании цикад. Но несмотря на этот сухой звон, на этот зной, в моих легких сохранялся стылый воздух огромной черной избы. Я видел замерзшее окно, искристую голубизну изморози, молодую женщину с ребенком. Шарлотта рассказывала по-французски. Французский язык проник в эту избу, которая всегда пугала меня своей темной жизнью, весомой и очень русской. И вот в ее глубинах осветилось окно. Шарлотта говорила по-французски. А могла бы и по-русски. Это ничего не отняло бы у воссозданного мгновения. Значит, существует что-то вроде языка-посредника. Универсальный язык! Я снова вспомнил о том «межъязычье», которое открыл благодаря оговорке, о «языке удивления»…
Тогда-то впервые мой ум пронизала мысль: «А что, если на этом языке можно писать?»
В одну из наших дневок на берегу Сумры я поймал себя на том, что думаю о смерти Шарлотты. Или, вернее, о том, что она не может умереть…
Жара в тот день была особенно жестокой. Шарлотта сняла сандалии и, подобрав платье до колен, бродила по воде. Полулежа на одном из островков, я глядел, как она идет вдоль берега. Снова мне показалось, что я вижу и ее, и этот песчаный берег, и степь словно с большого расстояния. Да, так, как если бы я висел в корзине монгольфьера. Так видишь (это я узнаю много позже) места и лица, которые уже неосознанно относишь к прошлому. Да, я смотрел на нее с этой иллюзорной высоты, из этого будущего, куда тянулись все мои молодые силы. Она брела по воде с мечтательной отрешенностью девочки-подростка. Ее книга осталась лежать открытой на траве под ивами. Внезапно я увидел одной вспышкой всю жизнь Шарлотты. Это было как пульсирующая череда молний: Франция начала века, Сибирь, пустыня и снова бесконечные снега, война, Саранза… Мне еще никогда не представлялось случая обозреть вот так жизнь кого-то, кто еще не умер, от начала до конца, и сказать: эта жизнь завершена. Ничего больше не будет в жизни Шарлотты, кроме этой Саранзы, этой степи. И смерти.
Я приподнялся на своем островке, я всматривался в женщину, медленно бредущую по течению Сумры. И с незнакомой радостью, вдруг расширившей мне грудь, прошептал: «Нет, она не умрет». Мне захотелось тут же понять, откуда эта спокойная уверенность, это доверие, такое странное, тем более в год, отмеченный смертью моих родителей.
Но вместо какого-либо логического объяснения я увидел поток мгновений, струящихся в ослепительном беспорядке: утро с пронизанной солнцем дымкой в воображаемом Париже, ветер, пахнущий лавандой, врывающийся в вагон, крик «кукушки» в теплом вечернем воздухе, далекое мгновение – первый снег, на порханье которого смотрела Шарлотта в страшную военную ночь, и это, нынешнее мгновение тоже – тоненькая женщина в белой косынке на седых волосах, женщина, задумчиво бредущая по светлой воде степной речушки…
Эти блики казались мне и эфемерными, и в то же время в каком-то смысле вечными. Я ощущал опьяняющую уверенность: каким-то таинственным образом они делали невозможной смерть Шарлотты. Я знал, что встреча в черной избе с молодой женщиной у замерзшего окна – икона на льду! – и даже рассказ Гаврилыча, эти камыши и мальки, вечер на войне – да, даже эти две краткие вспышки – укрепляют невозможность смерти. И самым чудесным было то, что не было никакой нужды высказывать это, объяснять, аргументировать. Я смотрел, как Шарлотта выходит на берег, усаживается на своем излюбленном месте под ивами, и повторял про себя как ослепительную аксиому: «Нет, все эти мгновения никогда не исчезнут…»
Когда я подошел к ней, бабушка подняла на меня глаза и сказала:
– Знаешь, сегодня утром я переписала для тебя два разных перевода одного сонета Бодлера. Послушай, я прочту. Тебе будет интересно…
Думая, что речь пойдет об одном из тех стилистических курьезов, которые Шарлотта любила отыскивать для меня в книгах и часто преподносила в виде загадок, я сосредоточился, надеясь щегольнуть пониманием французских литературных тонкостей. Я и предполагать не мог, что сонет Бодлера станет для меня истинным освобождением.
И вправду, в эти летние месяцы над всеми моими чувствами непрерывным гнетом тяготела женщина. Сам того не зная, я переживал то болезненное переходное состояние, которое отделяет самую первую плотскую любовь, зачастую едва обозначившуюся, от тех, что придут после. Этот переход иногда гораздо сложнее и тоньше, чем переход от невинности к первому женскому телу.