Тут Катя опять заводит старую песню, как и в Пасифик Пэлисейдз: «Педагогика не является моей сильной стороной», — что на самом деле нельзя не признать: одержимый страстью к наркотикам Клаус, снедаемая злобой Эрика, «глупая» Мони, которая в отличие от своих более умных сестер и братьев не сумела обзавестись даже собственным домом — очевидно, по мнению матери, это является веским свидетельством тупости — но «зато написала гадкую статью о новеллах своего отца». И, наконец, Михаэль: сначала музыкант среднего ряда, затем германист, одаренный, но довольно самонадеянный. «Что меня очень задевает в мальчике, так это его более чем бессердечное отношение к нашей бедной „профессионалку“ [имеется в виду Эрика]. У него нет к ней даже мало-мальской жалости, в чем он неоднократно признавался Голо, а его отзыв о новом томе писем отдает спесивым филологическим бредом, к тому же он в корне несправедлив и полон злобы».
Катя, стремившаяся всегда решать семейные конфликты миром, была шокирована тем, как Михаэль повел себя в истории со своим сыном. Она пишет брату: «К сожалению, должна сообщить тебе, что твой юный коллега [Фридо, который к тому времени решил, как и его двоюродный дед, избрать стезю музыканта] был чуть ли не изгнан из дому своим своенравным и неуправляемым папашей отчасти потому, что он не одобряет его выбор, а еще потому, что считает его эгоистичным и высокомерным. Господи Боже мой, да разве можно поступать так?» Однако наряду с такими негативными оценками встречаются и совсем иные — они преисполнены уважения к трудолюбию сына, пусть иногда вспыльчивого, но изначально обладавшего хорошими задатками. В противоположность резким суждениям Эрики, для которой существовали только две краски — черная и белая, Катя никого не обрекала на вечное проклятие. Очень скоро она начинала сомневаться в справедливости своей категоричности — это в равной степени касалось долгое время презираемой Иды Херц, Михаэля и внука Фри-до, который после смерти деда почти десять лет вместе с братом Тони жил у бабушки, и не просто жил, но и обучался у нее, если в том возникала необходимость. То, что поначалу в нем ошибочно принимали за примитивность, раскрылось с совершенно неожиданной стороны. «Фридо, — писала Катя брату в мае 1966 года, — видимо, интеллектуальнее, чем мы думали».
Бабушка считала, что у внука Фридолина, любимца Томаса Манна, сложный характер: замкнутый, скрытный, с большим самомнением. Она не могла поверить в его необыкновенные музыкальные способности. «Я никогда не слышала, чтобы после какого-нибудь концерта он пробовал это наиграть или хотя бы напеть… В игре на фортепьяно он очень прилежен, как и подобает ученику, однако с листа не читает, не умеет; по-моему, из него дирижер не получится».
Но потом этот «tall boy»[197]
вдруг словно очнулся: он навсегда забросил музыку, принял католичество («и, должно быть, „elated“»[198]), блестяще проявил себя в философии и теологии, досрочно сдал экзамены «по новым дисциплинам» и удивил бабушку знаниями Библии и богословия. «На протяжении всей жизни религиозные вопросы, столь трудная и сложная для меня сфера, никогда не занимали меня, — так, свидетельствовал Фридо в „Автобиографии“, говорила Катя. — Мне даже не хочется заняться этим. Я знаю, есть много людей и среди них наши близкие, у которых есть религиозные чувства. Ты знаешь, что дядя Бруно, к примеру, живет этим, но такое дано не каждому». (Под «дядей Бруно» имелся в виду Бруно Вальтер, который после смерти Волшебника написал трогательное, духовного толка письмо с выражением соболезнования, напоминавшее о сущности бессмертия.)Однако не только бабушке, но и отцу импонировало обращение Фридо в другую веру. Михаэль помирился с сыном и изъявил готовность оплатить его занятия богословием. Даже тетя Моника, к ужасу Кати, одобряла планы племянника. «Мони, эта наглая дура, написала мне, что Фридо наверняка серьезно относится к своей новой профессии, потому что она всегда видела в нем прирожденного теолога!!»
«Наглая дура»! Моника так и осталась нелюбимой, сколько бы Катя ни старалась побороть свою враждебность к ней. «Я твердо решила больше никогда не говорить о ней ни одного худого слова». Написала это и забыла! Катя не понимала или не хотела понять, почему у Моники по всему миру так много друзей, — ведь для матери она всегда оставалась «глупой, самой себе внушавшей отвращение» девочкой, с которой она никак не могла справиться. «Когда на редкость низким, хриплым голосом она высказывает свое безапелляционное суждение, так и хочется сказать si tacuisses[199]
— о, если бы ты помолчала. Впрочем, у нее удивительно неприятная, вызывающая манера молчать, что тоже крайне трудно вынести».