«Что же? Конечная цель науки в том, чтобы доставлять человеку как можно больше удовольствия и как можно меньше страданий? Однако представьте, что удовольствие и страдание столь тесно переплетены друг с другом, что тот, кто хочет иметь как можно больше первого, должен также получить и как можно больше второго… И вполне вероятно, что так оно и есть! Во всяком случае, так полагали стоики, и были последовательны, когда желали иметь как можно меньше удовольствия, чтобы получить от жизни как можно меньше страдания» (ВН, 12).
В двух афоризмах более решительно, чем когда-либо, Ницше отразил свое видение мира на тот момент – мира кажимости, откуда невозможно осуществить «прорыв» в «более высокую реальность», – и свою решимость видеть этот мир таким, каким его следует видеть, – «приемлемым»:
«Осознанность кажимости.
В каких чудных и новых и в то же время ужасных и иронических отношениях с полнотой бытия я ощущаю в себе это знание! Я обнаружил для себя, что старый человеческий и животный мир, да и вся предыстория и прошлое чувственного бытия, продолжает работать, любить, ненавидеть, мыслить во мне. Я внезапно пробудился в середине этого сна, но лишь для того, чтобы осознать, что я сплю и вынужден спать дальше, чтобы не подвергнуться разрушению: так приходится спать лунатику во избежание падения. Что мне теперь кажимость! Конечно, не противоположность некоей форме бытия – что я могу вообще сказать о какого-то рода бытии нечто, что не является предикатом его кажимости! Конечно, не посмертная маска, надетая на неведомый «х», которую при желании можно снять! Кажимость для меня – активная и живая сущность, которая столь далеко заходит в самоиронии, чтобы позволить мне почувствовать, что нет ничего, кроме кажимости и призрачной надежды и мерцающего танца духов; что среди этих сновидцев также и я, «человек знания», есть средство разворачивания земного танца и в этом отношении один из церемониймейстеров бытия и что возвышенная последовательность и единство знания, вероятно, есть и останутся первейшим средством сохранения универсальности сна и всеобщего взаимопонимания всех этих сновидцев, а тем самым и длительности сновидения» (ВН, 54).
«Я хочу более и более учиться видеть, что именно является в вещах необходимым, а также прекрасным – так я стану одним из тех, кто делает вещи прекрасными. Amor fati:
да будет это отныне моей любовью! Я не хочу разжигать войн против уродливого. Я не хочу обвинять, я не хочу даже обвинять обвиняющих. Путь моей единственной формой отрицания станет сторонний взгляд! И в конце концов: я хочу отныне и во веки веков только утверждать!» (ВН, 276).
Этот последний отрывок был написан в день Нового, 1882-го года; за шесть месяцев до этой даты мысли, зреющие в нем, оформились в идею вечного возвращения. Она явилась конечным продуктом его изучения Древней Греции и стала фундаментом для «Заратустры». Самый момент, когда эта идея озарила его сознание, сохранился в его памяти вплоть до написания следующих строк «Ecce Homo»:
«…идея вечного возвращения,
крайняя формула утверждения, которая вообще достижима, явилась в августе 1881 г.: она была нацарапана на клочке бумаги с припиской: «6000 футов по ту сторону человека и времени» (ЕН-З, 1).
Она снабдила Ницше новой картиной неметафизической действительности, примирила «становление» и «бытие», дала взгляд на цели человечества. В «Веселой науке» эта идея возникает в виде простого предположения «а что, если?..»: ее полное осмысление могло произойти только после того, как была отчетливо сформулирована теория воли к власти и сверхчеловека. А между тем в конце «Веселой науки» это «а что, если?..» предстает странной загадкой для всех читателей: