Это был Карла. И тотчас же он встал перед пришедшими и, низко поклонившись, назывался очистить комнату для высокородных господ, но Ульрик Фредерик милостиво велел ему остаться.
— Да чего уж там, оставайтесь! — сказал он. — И будете потешать нас, когда такая поганая, прости господи, погода. Надобно тебе знать, душа моя, — обратился он к Марии, — что сей невзрачный Карла есть достославный комедиант и кабацкий петрушка Даниэль Кнопф, изрядно намуштрованный в свободных искусствах, как-то: игра в зернь, фехтование, винопийство, машкерадное скоморошество и им подобные, а впрочем, почтенный и честный купец во славном граде Копенгагене.
Даниэль лишь краем уха слушал это похвальное слово — так он был поглощен созерцанием Марии Груббе и усилиями составить поизысканнее пожелание счастья. Но когда Ульрик Фредерик разбудил его, огрев по широкой спине, лицо Карлы вспыхнуло от обиды и стыда, и он гневно повернулся к Ульрику Фредерику и произнес с ледяной усмешкой:
— Мы ведь еще не напились, господин полковник.
Ульрик Фредерик расхохотался и, дав ему под бок тумака, заорал:
— Ах ты, шенапан треклятый! Дебошан ты анафемский! Да что же ты, чертов сын, опозорить меня, что ли, собрался, словно я тебе враль какой, у которого нет бумаги с печатью, чтобы подтвердить свои разглагольствования? Тьфу, пакость! К черту! Да ладно ли этак? Да не я ли раз двадцать сей благородной девице твою искусность нахваливал, так что она чаще частого изъявляла величайшее желание увидеть и услышать твои прославленные диковинные кунштюки! Могли бы вы, право, сударь, попредставлять нам слепого птицелова Корнилия с его пташками-свистуньями или изобразить фарсу о больном петушке и кудахчущей наседке.
Тут и Мария вставила слово, сказав с улыбкой, что все так и есть, как говорит полковник Гюльденлеве, что ей давным-давно не терпелось узнать, за какими же такими изысканными и особенными забавами молодые кавалеры коротают досуг в поганых кабаках да еще просиживают по полдня, а то и ночи напролет, и просила мастера Даниэля удовлетворить ее желанию и не заставлять себя упрашивать подолгу.
Даниэль изысканно раскланялся и ответил, что хотя его немудрые фарсы больше годятся к тому, чтобы предоставить захмелевшим кавалерам удобный случай погоготать и побуянить более обычного, нежели быть дивертисментом для столь благовоспитанной и знатной барышни, но он тем не менее сим же моментом начнет, дабы, ни-ни, не вздумали сказать, что вот, дескать, их милость, да еще такая раскрасавица, хоть раз ему приказали или просили о чем-нибудь, а он возьми да и оплошай, не исполни того приказа без промедления.
— Смотрите же! — произнес он совсем другим голосом и, брякнувшись на скамью, навалился на стол, широко расставив локти. — Ныне я есмь вся честная компания знатных приятелей и особо закадычных дружков вашего нареченного.
Он вынул из кармана горсть серебряных талеров, положил
— Черт меня забодай! — мямлил он и побрякивал деньгами, как будто это были кости. — Чтобы меня, сына и наследника его благородия Эрика Косе, да ни в грош не ставили! Ась? Ты что же, боров ты этакий, плутом меня ославить хочешь? Десятку я выкинул, прах меня побери, десятку, — аж забрякало! Не видишь, что ли, скот ты этакий? Не видишь, говорю, а? Не видишь, что ли, минога ты худоногая, а? Или прикажешь вспороть тебе мамон вот этим дырендалем, тогда Потроха твои, и печенки, и селезенки, всё небось живо увидят. Хочешь, а? Вспороть, а? Балбес ты безмозглый, придурок ты непотребный!
Даниэль вскочил, и лицо у него вытянулось.
— Стращаешь? Гра-а-азишь? — зашипел он с северосконским акцептом. — А знаешь ли, сопливец, кому гра-зишь-то? Расшиби меня гром, коли я тебя, сатанюку… Нет, нет! — произнес он своим обычным голосом. — Начать с такого будет, поди, немного того, чересчур увеселительно. Нет, вот как надобно!
И он сел и, упираясь ладонями в колени, широко расставил ноги, как бы вываливая брюхо. Напыжился и, надув щеки, спокойно и задумчиво, но слишком медленно засвистал песенку про господина Педера и Розочку. Потом остановился, помедлил, влюбленно закатил глаза и позвал томно и нежно:
— Поп-ка! По-почка!
Опять засвистал, но ему было трудно одновременно с этим сложить губы в льстивую улыбку.
— Куколка моя сахарная! — звал он. — Пряничек мой медовый! Поди ко мне, малюточка, глянь на меня! Винца полакать, кисанька? А? Винца полакать, сладенького винца из кружечки?
Опять изменив голос, он сгорбился на стуле и, подмигивая одним глазом, приглаживал скрюченными пальцами воображаемую окладистую бороду.