Так и надо. Это, это тоже ведь бой, литература. И это бой куда более трудный, чем с винтовкой в руках. Старенькое, отжившее, гниющее тем и опасно, что гниет, а трупный яд один из сильнейших ядов…»
Письмо Горького глубоко взволновало Дмитрия Андреевича. Он долго с ним не расставался, снова по многу раз перечитывал.
— Вы понимаете, — говорил он нам возбужденно, — Горький пишет, чтобы я «скорил ответ», значит, он этим ответом интересуется, значит, письмо его написано не для проформы, значит, ему интересно переписываться со мною…
Написав ответ Горькому, он собрал близких друзей, прочитал опять и письмо и ответ, советовался по поводу каждого слова. Хотя, впрочем (как однажды признался он мне и Анне Никитичне), сам все обдумал, окончательно решил и не прибавил и не исключил бы ни одного слова.
«Вы мне походя надавали тумаков, — писал Фурманов, — и каждый тумак — за дело, за дело!.. Все указания и сам я принимаю, разделяю, знаю, чувствую, что верные они указания…
Теперь я не написал бы этих любимых, любимейших моих книг так, как они написаны, я писал бы их по-иному. Не знаю, оставил ли бы я ту же основную их композицию (ни очерк, ни роман, ни рассказ), — может, и оставил бы: структура меня еще не так смущает, можно и в этих формальных рамках дать волнующее содержание, можно. Меня заставляет страдать мой скудный убогий язык, которым книжки написаны. Теперь самому мне тошно от этого обычненького, тускленького язычишка (как узнаем мы в этих строках всегда честного с собой до крайности, иногда даже несправедливо беспощадного к себе Дмитрия Фурманова! — А. И.)
…Я теперь бы сидел над страницей не час — я сидел бы над ней целую ночь; мой «Чапаев» ушел в печать едва ли не с первой корректуры (страшно и стыдно сказать!), а теперь — теперь я легкий газетный набросок переписываю, семь-десять раз!
Милый и строгий Алексей Максимыч, разве это одно не шаг вперед, когда начинаешь робеть и стыдиться своего материала… Зато — какая радость, когда после седьмой, восьмой, десятой корректуры получается то, вот то, что хотелось и как хотелось сказать. Расту — это бодрит. И если бы теперь писал «Чапаева» с «Мятежом», сделал бы их лучше. Не раз подымался передо мной вопрос: не распластать ли их по листочкам, не взяться ли за кореннейшую переработку?.. Может, в особой обстановке и при особых условиях и займусь я этим, но не теперь, когда так много и в мыслях и в сердце нового материала, когда так много скопилось тем, что не видишь им конца, а рвешься, естественно, к новому и новому.
…книжки, говорите Вы, «написаны не экономно, многословно, изобилуют повторениями и разъяснениями… Разъяснения эти — явный признак Вашего недоверия к себе самому, да и к разуму читателя…»
«Главное, может, и в этом, — соглашается Фурманов. — Но еще было вот что:…книжкам своим я ставил практическую, боевую, революционную цель: показать, как мы боролись во дни гражданской войны, показать без вычурности, без выдумки, дать действительность, чтобы ее видела и чуяла широчайшая рабоче-крестьянская масса (на нее моя ставка). Вот не удалось, может, — это да, а разъяснения мои вызывались аудиторией, на которую книжки я писал…»
И Фурманов раскрывает перед Горьким планы новых работ своих, мечту о создании романа-эпопеи, посвященного гражданской войне во всем ее объеме… «Вы говорите о том. что надо «беспощадно рвать, жечь рукописи». До этого дойти — большая, трудная дорога. Я как будто начинаю подходить, начинаю именно так беспощадно относиться к своим рукописям — это единственный путь к мастерству. И все-таки не всегда хватает духу: видно, болезнь роста… Я до сих пор говорил только о дефектах. Но у Вас в письме, Ал[ексей] М[аксимы]ч, много и бодрых строк. Эти строки мне как живая вода. Уж если Вы мне крепко жмете руку, так дайте и я Вам пожму, а вот приедете к нам в Россию, в нашу, в Вашу — в Советскую Россию, тогда и на деле пожмем друг другу руки…»
Горький, критикуя книги Фурманова, высоко ценил его. По свидетельству участников рейса эскадренных миноносцев «Петровский» и «Незаможный» в Италию, Горький при встрече с ними назвал Фурманова «огромным писателем», который «не сочиняет» и у которого «жизнь рвет через уши, рот. отовсюду». «О, это будет великий писатель, увидите…»
Фурманов не только творчески воспринимал критику Горького. В своей литературно-воспитательной работе, в своих взаимоотношениях с писателями он старался работать методами Горького. Он умел резко и нелицеприятно критиковать, ненавидел графоманов и в то же время умел по-настоящему ободрить, увидеть основное и ведущее, определяющее путь того или иного писателя. И поэтому в литературной работе начала двадцатых годов Фурманов играл исключительно большую роль. Эту роль одинаково высоко ценили и Серафимович, и Сейфуллина, и Маяковский, и Бабель.