— Тут и подвернулся им ефрейтор, который после уснул в самолете. Этот мальчонка-ефрейтор, к слову сказать, засыпал при первой возможности. Чисто сурок! Ему и места особого не надо было, чтобы уснуть. Однажды приехали на бомбосклад, он сидит на ящике с взрывателями, дремлет. Позвали его, он слюну вытер, «а-а», — говорит, а глаз не поднимает. Сон, видать, досматривает… В тот день, помню, моросило, вылет все откладывали. Мальчонка озяб, забрался в самолет, сомлел. Дождь по фюзеляжу шарит. Уснул ефрейтор. И тут — ракета. Вылет, значит… К нам как раз тогда Хлызов прибыл на командование, Алексей Петрович, а с ним дружок его фронтовой, не русский, горный орел. Из себя, правда, не видный, но герой, герой… Маленький, злой, как черт, глаза быстрые. Прищурится — и вроде насквозь тебя видит. Так поди в прицел глядел. Сперва его у нас побаивались. По всему видно было, что этот окаянный кавказец спуску тебе не даст. Потом узнали: он был, оказывается, воздушный хулиган. Встречались такие сразу после войны, чего-то им все не хватало. Хлызов и взял его с собой, когда пришел к нам на командование. Боялся, видать, что кавказец этот, друг его непутевый, наломает без него дров. Говорили еще, будто бы долго не хотел уходить Хлызов из своей знаменитой эскадрильи к нам на тихоходы… Ладно, приготовил машину. Обошли они ее, разглядывают, сапогами по баллонам стучат, кулаками торкают, разве что на зуб не пробуют. Взлетели. Мать честная, никогда я не видел, чтобы самолет так трясли! Они, видать, друзья-то, забыли, на чем летят, а может, и знать вовсе не хотели. Таких виражей насочиняли… Сели, слава богу. Чистенько так сели, ничего не скажешь. Бегу их встречать, машину осматриваю, заклепки, те, что остались, считаю. Да-а…
Фомич потерял нить рассказа и растерянно оглядел слушателей. Вся история вроде была впереди, вот только о чем?
— Ефрейтор, — подал кто-то голос. — Ты про ефрейтора, Фомич, рассказывал.
— Верно, верно… Значит, уснул мальчонка в самолете, а тут — вылет…
Вдохновение редко посещало Фомича, но уж если он начинал рассказывать, то забирался в такие дебри, что потом и выбраться не мог. Он помнил всех своих командиров, номера частей и все самолеты, на которых служил механиком. Он летел, закусив удила, его заносило, рассказ шарахался из стороны в сторону, а Фомич все вытаскивал из своей памяти новые подробности, потом, запутавшись, на миг замолкал, возвращался к началу и с прежним воодушевлением двигал рассказ дальше. Одна история была совершенно замечательная: она не имела конца. Фомич принимался ее рассказывать десятки раз, но после фразы: «Когда я служил на «Бостонах», — обязательно что-нибудь да случалось: раздавался звонок от диспетчера, следовала команда: «На вылет!» — или кто-то входил с новостями. Молодые летчики так и звали Фомича — КОГДА-Я-СЛУЖИЛ-НА-«БОСТОНАХ».
Старый механик снова рассказывал. Я прислушался.
— …зимой моторы начнешь запускать, касторовое масло выбьет на плоскость и никак к этому маслу не подступишься. Застывало в момент.
Вот тоже: касторовое масло… Я не совсем понимаю, откуда у меня эти приступы раздражения и злости. Пора бы привыкнуть к Фомичу и его рассказам, а все не могу. Да стоит только посмотреть, с каким видом он ходит по стоянке, как глядит на вас. За самолетом Фомич ухаживает с домовитой крестьянской заботливостью и с крестьянской же ревностью и недоверием к чужому. Разложит какое-нибудь барахло на тряпице, брезентовую сумку для ключей под колени, точь-в-точь мусульманин на молитвенном коврике, и сидит, ковыряется в железках. Вот отыскал что-то в своем хламе, протягивает мне. «Хомутик», — говорит. «Зачем, — спрашиваю, — он тебе?» — «Это, — говорит, — можно приспособить, в хозяйстве все сгодится». «Сверчок» для него — аппарат, машина, механизм. Стоит на стремянке, капот снял, шарится в моторе, сопит. Потом оборачивается ко мне, улыбка до ушей — все нашел, все исправил. Как же, говорит, он стучать не будет. Мотор — дело тонкое, умное, живое… Довольный такой. Целыми днями торчит на стоянке. «Фомич, — спрашиваю у него однажды, — что ты здесь дотемна делаешь? Других у тебя забот нет, что ли?» — «Работа, — отвечает, — работа, она всегда случается». Утром меня встречает, на небо показывает: полетите сегодня, как ангел. Улыбается ласково, как бы намекая на прочность нашего союза. Фомич, Фомич… Ему, видно, кажется, что полеты на «сверчке» — теперь моя единственная и самая большая радость.
Я позвонил Ольге из аэропорта.
— Ты? — спросила она и вдруг замолчала.
— Ольга, — кричу, — Оля…
— Приехал, — быстрым шепотом заговорила она, — прилетел. Надолго? День? Два?
— Неделя.
— Ах, Андрей…
После она держала меня за руку и говорила все той же едва слышной скороговоркой:
— Так нельзя, Андрей. У меня ноги отнялись. Бросилась к зеркалу: настоящее чучело! Заметалась, заторопилась… А-а, не успеваю! Сам виноват.
Коротко подстриженные волосы падали на лоб, она убирала их резкими взмахами, глаза блестели, а губы были теплые, сонные, ночные.
— Ну и ладно, — говорю, — и хорошо.
Она усадила меня на тахту.