Для чего он ведет этот учет? Емельян и сам не может сказать определенно и вразумительно. Но чувствует он при этом щемящую жалость к себе за испорченную, неудавшуюся жизнь и возрастающую ненависть к тем, кто каким-то образом усугублял его печальную участь. Он даже испытывает нечто похожее на удовольствие оттого, что травит свою душу.
По всем статьям разлад у Емельяна. Хозяйство рухнуло. Финотдел крепко прижимает налогом. После того, как ушла от него Глафира, живет он одиноко. Никак не осмелится жениться, злые бабьи языки «гнилым» нарекли. И пошло уже по Крутому Яру не Косой Емельян, а Гнилой.
Харлампий снова и снова возвращается мыслью к Емельке. Делает свое дело, а перед глазами Емелькин насмешливый взгляд, в ушах звучат его слова: «Отак и колхозы прихлопнутся один по одному...»
Емельян и не подозревал, какое смятение посеял в душе Харлампия. «А ты и не мог не сбежать, — сказал уверенно, убежденно, — поскольку главная идея в животе находится...»
«Что ж это получается?» — размышлял Харлампий. Он был тугодум, и ему нужно было время, чтобы разобраться во всем этом. С одной стороны, и упрекнуть его не за что: жить надо — есть надо. Вот и подался за рабочим пайком. А с другой — что же есть, ежели все побегут из колхозов? Кто будет продукты производить?
Харлампий заправил масленку, побежал вдоль состава. Хлопали, откидываясь, крышки, длинный носок масленки с любопытством заглядывал в буксовые коробки, где надо было — добавлял мазута и спешил дальше.
Любой может выполнять эти нехитрые обязанности. Для этого не надо иметь семь пядей во лбу. А вот понимать землю... Хлеб растить...
«Что ж ты тут путаешься? — в сердцах выругал себя Харлампий. — Ждешь, поки колхоз рушится? То ж, выходит, Косой правду брехал? Конец революции в деревне? Придут прежние хозяева?..»
Он сегодня же поговорит с Пелагеей. Возвращаться им надо в колхоз. Видно, на роду у них — подле земли вековать. И нечего того журавля ловить, который в небе.
Пелагея, конечно, поймет его. Она и сама поговаривает, что не усидит дома. Бегала уже к Дарье Шеховцовой, смотрела, как управляется в новом коровнике. Никак, место себе облюбовует. С ней еще надо будет посоветоваться. Нет, не о том, стоит ли идти к Игнату. То уж Харлампий настоит на своем. Тем более, Игнат приглашал их, когда отпускал с миром. Посоветоваться ему надо с Пелагеей о том, как обкрутиться до нового урожая. Или хотя бы до первой зелени протянуть. И вовсе не о себе беспокоится Харлампий. О дочке — Настеньке. Думает, как ее поддержать, как сберечь в эту трудную пору...
Харлампий торопливо тыкал носком масленки в буксы, спеша обойти буквально сию минуту отправляющийся состав. А помыслами был в колхозе, среди своих мужиков, в кругу привычных забот.
Вот уже и последний вагон. Наконец-то можно будет пройти в «брехаловку» — передохнуть, погреться, обсушиться. А дождь усилился. Преждевременно сгустились сумерки. Харлампий поднял воротник куртки, нахохлившись, шагнул на соседний рельс, услышал чей-то предостерегающий крик, и тотчас что-то огромное сбило его с ног, навалилось... И уже ничего не слышал, не чувствовал, лишь в угасающем сознании еще какое-то мгновение жил затухающий, немеющий крик.
А потом и он исчез. Все исчезло. Ничего не было: ни синюшного, не по-детски удрученного горем лица Настеньки, стоящей у гроба, ни людской толчеи, ни сумасшедших воплей Пелагеи: «Ой, что ж я содеяла, что сотворила! Это я, я убила его, свою ладушку! Я послала за распроклятушшим пайком! Казните меня люди! Казните меня!..»
Не слышал он Кондрата Юдина, пришедшего на кладбище после похорон. Кондрат присел на камень рядом с могильным холмом, вздохнул:
— Эх, Харлаша, Харлаша. Неважны твои дела. Ой, неважны. Ты ж завсегда был себе на уме, и на тебе — примудрился у такую стихию вскочить. Знать, верно кажут: судьбу и конем не объедешь. А со мной ты зря не мирил. Токи Кондрат зла не помнит. Нет. Выпьем, Харлаша. Это тебе... — Он вылил на могилу полстакана водки. — А мне — остаток. С одной посуды. Стало быть, на брудершафту, на веки вечные мировая, — Выпил, замотал головой. — Не-е, Харлаша, — продолжал раздумчиво, — не туды ты встрял. За землю тебе держаться — износу бы не было... Вот и Пелагея твоя овдовела, совсем ума лишилась. «Казните меня!» — кричит. А куда уж больше той казни, как лишиться такой опоры. Теперь кричи — не кричи. Не подмогут слезы. Не-е, не подмогут... Выпьем, Харлаша.
В этот раз Кондрат совсем немного водки отлил на могилу Харлампия, а всю остальную поторопился опрокинуть себе в рот.
— Ты звиняй меня, Харлаша, — проговорил. — Оно не жаль таго зелья, так у тебя токи дух остался, а у меня еще и плоть свою долю требует. Може, трохи не домерял — опять же, не виноват я, рука дернулась. Нерва у меня, Харлаша, хлипкой стала. — Он поднялся, надел картуз. — Покедова, Харлаша. Наведаюсь как-нибудь. — И пошел прочь, покачивая головой, искренне удивляясь: — Черт-те что. Какая-то задрыпанная «кукушка», кажись, подопри Харлаша плечом — и сковырнет с рельсов, а поди ж ты — передавила. Был Харлампий — нет Харлампия. Просто...