Об одной известной мне особе я слыхал, что она заставила долго услужать ей некоего достойного дворянина, удерживая его посулами уз Гименея, однако без конца откладывая исполнение обещаний. За это ее повелительница, принцесса, близкая к трону, решила ее отчитать. Но та, будучи по натуре хитрой и испорченной, нашлась как ответить. «Что же, сударыня, — вопросила она, — разве теперь уже запрещено любить иначе, нежели велят благородные обычаи? Вот уж что было бы жестоко». Ведь благочинным любовным чувством тогда, как и теперь, называли то, что так тесно спаяно с любострастием и круто замешено на сперматических снадобьях. Всякая любовь такова: она родится чистой и невинной, но скоро лишается девственной плевы и после прикосновения некоего философского камня становится развратной и полной греховного томления.
Покойный господин де Бюсси, в свое время бывший самым живым и остроумным рассказчиком, однажды, приметив при дворе одну вдову весьма мощного вида, известную своими любовными похождениями, спросил: «Как, эту кобылу все еще водят крыть к добрым жеребцам?» Его слова были переданы даме — и та стала его смертельной врагиней, о чем он не преминул узнать. «Что ж, — заметил он тогда, — я знаю, чем помочь горю. Передайте ей, что я выразился иначе, сказав: „Как, эта норовистая кобылка еще не перебесилась?“ Ибо мне известно, что ее обозлило не то, что я сравнил ее с женщиной легкого поведения, а то, что я назвал ее старухой; когда же она узнает, что я обозвал ее молодой кобылкой, ей покажется, будто я еще уважаю в ней пыл ее вечной молодости». И вправду, когда той донесли исправленные слова, она получила полное удовлетворение, успокоилась и вернула де Бюсси свое расположение, что нас преотменно повеселило. Хотя что бы она ни делала, ее все равно почитали старой заезженной клячей, которая, несмотря на свои древние года, все еще ржет и взыгрывает, завидев вдали табун.
Вовсе не походила на описанную выше даму та, что, как я слышал, была с нею на дружеской ноге в пору их молодости, а на закате своих дней стала усердно служить Господу постом и молитвой. Один благородный кавалер спросил у нее не без упрека, почему это она истомляет себя столь ревностными молитвенными бдениями в церкви и таким строгим соблюдением запретов за обеденным столом; на что ей подобные муки, если не для умерщвления и укрощения позывов плоти. Но в ответ дама горестно воскликнула: «Увы, все это уже далече!» Она промолвила эти слова столь же жалостно, как Милон из Кротона, о котором, кажется, я уже упоминал, — этот великий и могучий античный борец, каковой, уже одряхлев, однажды спустился на арену или в залу, где состязались борцы, только для того, чтобы вблизи поглядеть на поединок, и тут услышал от какого-то юноши предложение тряхнуть стариной. Он же, засучив рукава и обнажив одряхлевшие руки с дряблыми мышцами и сухожилиями, только промолвил: «Увы, они мертвы!» Если бы та добрая женщина поступила подобно ему, открыв взгляду дряхлую свою плоть, сходство с античным героем стало бы полным; но подобного и не требовалось, не говоря о том, что ей это не подобало.
Остроту, сходную с той, что принадлежала господину де Бюсси, я сам слышал из уст одного кавалера. Прибыв в королевский дворец, где его не было полгода, он приметил даму, направлявшую свои стопы в академию, учрежденную при дворе покойным монархом. «Как?! — воскликнул он. — Академия еще существует? А мне сказали, что ее уже давно упразднили». — «Разве вы можете в том сомневаться, если она направляется как раз туда?» — возразил ему кто-то из бывших рядом. «Ах да, тамошний магистр учит ее философии, которая трактует о вечном движении». И вправду, сколь ни терзают свои мозги разные философы, чтобы отыскать это вечное движение, — но им не удастся открыть иного, кроме того, коему Венера учит в своей школе.
Одна из наших светских дам встретилась с некой особой, чьи глаза ей хвалили за необычайную красоту (хотя они словно застыли на лице и их взгляд был совершенно неподвижен). «Подумайте только, — сказала потом первая, — она позволила шевелиться всему остальному телу — даже той его части, что находится посередке, — а вот дойдя до глаз, всякое шевеление замирает».