Почти месяц Галилей так болел, что не мог даже отвечать на письма. А как не отвечать? Недуги мешали исполнению планов, но частенько и страсть полемиста отрывала его от исследований. Он всегда стремился наилучшим образом доказать познанную им истину и не успокаивался до тех пор, пока все возражения не были опровергнуты. Как бы убедительно ни звучали доводы Галилея, авторитет Аристотеля был столь велик, что ни одно его высказывание не считалось поколебленным, если оставалась хоть малейшая возможность его удержать.
Хотя Козимо и относился благожелательно к Галилею, многие профессора и клирики не думали сложить оружие. Дело шло об истолковании его открытий. Галилей, естественно, не мог отмалчиваться, когда об этом заходила речь за столом государя или на ученых собраниях во дворце.
Иногда к Галилею обращались за разъяснением о весомости явно несостоятельных доводов, обращались, дабы получить от него блистательный и по содержанию и по форме ответ. Часто он был вынужден отвечать и в силу своих отношений со многими князьями церкви. Ибо для них учение Аристотеля, интерпретированное Фомой Аквинским, продолжало оставаться воплощением светской науки: исключения не делалось ни для физики, ни для астрономии. Ученые-иезуиты должны были беспрекословно подчиняться указанию генерала своего ордена: не противоречить Аристотелю, а где только можно стоять за него горой. Это, разумеется, удерживало их интерес к Галилеевым открытиям в определенных рамках; тех же, кто симпатизировал ему как ученому, вынуждало молчать.
В пространных посланиях Галилей защищал свое учение о Луне. Ему приходилось опровергать различные выдумки, коими хитроумно объясняли наблюдаемые явления. Единственная забота тревожила перипатетиков: во что бы то ни стало отвергнуть все, что противоречит Аристотелю. Луна сама по себе, повторял Галилей, темна и непрозрачна. Для совокупности наблюдаемых явлений нет более убедительного объяснения, чем неровность ее поверхности.
Галланцони, секретарь влиятельного в Риме кардинала Жуайэз, переслал Галилею копию письма Коломбе к Клавию. Коломбе, ознакомившись с заключением математиков Римской коллегии, обрадовался, что Клавий не одобряет гористости Луны, и даже просил, дабы тот побудил Галилея откликнуться на его трактат. И сочинение Коломбе, и письмо его к Клавию Галилей оставил бы без ответа, если бы не весть, что взгляды Коломбе многим кажутся приемлемыми и кардинал Жуайэз жаждет-де узнать правду.
Мысль, будто Луна, отвечал Галилей, идеальный шар, внутри которого существуют более темные части, — последнее прибежище тех философов, которые хотят приспособить творения природы к собственным закоренелым предрассудкам. У перипатетиков концы не сходятся с концами. Чтобы спасти тезис о совершеннейшей поверхности небесного тела, они вынуждены признать неодинаковость его состава! Разве это не меньшее отступление от догмы Аристотеля? А главное, эта мысль противоречит всем наблюдениям. И Галилей снова подробно разбирал факты, доказывающие гористость Луны.
О Коломбе Галилей говорил с оттенком презрения. Если бы он захотел вступиться за Коперника, то опровергал бы аргументы Аристотеля и Птолемея, авторов и более древних и более авторитетных, чем Коломбе. Тем паче что последний лишь повторяет их доводы. Защищая Коперника, опровергать того, кто никогда его не читал? Какой славы ждать от подобной победы? Бесполезно что-либо объяснять человеку, если он прожил свыше пятидесяти лет и не уяснил себе даже наиболее легких положений Коперниковой теории. О суждениях синьора Коломбе Галилей высказывался достаточно выразительно.
Он почти поправился, стал выходить, бывал у друзей. Однажды в доме Сальвиати зашла речь о влиянии холода и тепла на состояние тел. Винченцо ди Грациа, профессор философии Пизанского университета, утверждал, что холод сжимает тела, и для примера сослался на лед.
И тут Галилей удивил присутствующих. Он позволил себе усомниться в азбучной истине, известной каждому начинающему изучать Аристотеля. Лед, по его мнению, скорее вода разреженная, чем сгущенная. Джорджо Корезио, преподаватель греческого языка, внес необходимые уточнения. Коллега ошибается, Аристотель ясно говорит о льде как о сгущенной воде.
Но Галилей вовсе не собирался спорить о текстах. Он просто сказал, что сжатие означает уменьшение объема и увеличение тяжести, а разрежение вызывает большую легкость и увеличение объема. Поскольку лед легче воды, то, следовательно, и разреженность его больше. А то, что лед легче, — несомненно: ведь он плавает.