Квасов с обостренной внимательностью наблюдал кипучую жизнь города, людей, плечом к плечу идущих к одной цели, и ненависть к самому себе все глубже проникала в поры его души. Как это случилось, что он «живет против»? Против вон тех комсомолок, только что выскочивших из-под земли и сразу же кокетливо сменивших мокрые шахтерские шляпы на косынки; против вон тех работяг у окрашенных огнем окон мартеновской сталеплавильни; против всего люда, работавшего на умножение отцовского и дедовского скудного наследства. И он, Жора Квасов, невольно поднял на них свою руку. Что же делать? Неужто таким же манером, как Митя Фомин, — головой в омут? Нет! А как? Пока ничего не мог решить Жора Квасов, от размышлений голова разламывалась на куски. И Марфинька вправе была спрашивать с женским участием: «Жора, да что с тобой стало?»
Однажды, когда он работал над своей распроклятой стружкой, его навестила Муфтина.
— Я горжусь вами, — сказала она. — Вы — настоящий человек! Вы сгусток...
Правильно сработал ее куриный мозг. Жора пробормотал себе под нос: «Значит, падаль, коли на меня летит такая могильная муха». Слово с г у с т о к вызвало в воображении какую-то ядовитую, тошнотворную массу, вроде ожигаловской п р о т о п л а з м ы.
Угнетенное состояние Квасова по-своему объясняли на черном дворе.
— Валяй-ка в контору, к самому, — советовал ему старшой, добродушный и неглупый рабочий. — Ломакин отменит стружку, и вернешься в исходное положение.
— Не пойду!
— Строптивый?
— Человек образцовой дисциплины.
— Неужели? — спросил другой, по повадкам деревенский кулак, сбежавший от пролетарского гнева. — А ежели тебя к стенке? Как тогда дисциплина?..
— Стану к стенке, — твердо отвечал Жора.
— Ой-ой! И не зажмуришься?
— Зачем же? Я любопытный.
— Узнать, хорошо ли целятся?
— Тоже интерес...
Разговоры подобного рода ни к чему не обязывали и затевались от лености мысли в минуты перекуров. К Жоре постепенно привыкли, перестали ему удивляться, перестали расспрашивать и советовать. Даже о неожиданной смерти Фомина говорили только в первые дни. Работали молча и не очень спешили, чтобы аккуратно распределить силы на весь день. Иногда приходилось разгружать материалы: прутковый металл, слитки, станки. Тяжелая работа давалась Жоре легко. Трудней было думать.
— Глядите, какого активиста к нам прислали! — однажды взмолился тот самый кулачок из деревни. — Уморит нас, братцы!
— Фундамент социализма хочет пошвыдче заложить на стружке, — поддакивал кто-нибудь из разнорабочей текучки.
Последнее время Жора не переносил никаких издевательских словечек и сомнений в правильности большого, но кое-кому непонятного общего дела.
В этой укоренившейся в нем вере в общее дело Жоре помогала Марфинька. И не рассуждениями своими или нравоучениями — от них у него была оскомина, — а лаской, вниманием к нему и любовью к исполняемой ею работе, от которой она получала удовольствие. Марфинька была для него единственным утешением, так как все отстранились от него и никто не старался проникнуть в строй его переживаний. Предполагалось, что такой занозистый парень не способен на переживания. Можно думать о Марфиньке так и сяк, и все равно мысли будут светлыми. Таинственная добрая сила сосредоточилась в этой девчонке, и Жора с радостью подчинялся этой силе.
С Марфинькой будет хорошо, если уладится все остальное, если он сумеет подчиниться общему движению и не будет ставить себя выше людей.
Любовь?.. Раньше Квасов представлял ее себе, как физическое наслаждение, и до женщины и до ее переживаний ему не было дела. На это ему было наплевать. Он принципиально не произносил слово «л ю б л ю», считая его фальшивым и сочиненным для тех увальней, которые иначе не могли подластиться к девчонке. Теперь, сближаясь с Марфинькой не только физически, а и чем-то другим, пока неуяснимым, он не мог «раздеталировать», как механизм, эту нравственную основу любви, — он жил сейчас больше сердцем и разумом и старался отблагодарить Марфиньку своим бережным отношением к ней. Раньше он никогда не поджидал ее у заводских ворот и отправлялся домой один, хотел — заходил в пивную, вел себя вольным казаком. Теперь он терпеливо ждал Марфиньку во дворе, открыто шел с ней в толпе, чувствуя ее плечо, локоть, иногда брал под руку, а раньше смеялся над теми, кто ходит «под ручку».
Однажды завком решил закрыть проходную, чтобы собрать на литературный вечер в душном зале столовой как можно больше читателей. С территории завода выпустили только начальство, кормящих матерей и тех, кто успел улизнуть, прежде чем в завкоме родилась мудрая мысль задвинуть засовы. Вначале читатели пошумели по поводу такого к себе отношения, потом столпились в столовке, заменявшей им клуб, и успокоились. По ходу вечера они поняли, что принуждали их не зря.