Мысль обо «всём» грозит сокрушить моё перо. Всё или ничего! Ничто перетекает во всё, а всё — в ничто. Я же каждым своим словом, каждым предложением стремлюсь к воплощению целого. Мой эпос спрятан на макушке у Ганнибала — в ожидании, когда будет достигнута окончательная победа. Да, я действительно нахожусь в зависимости от самого активного и бесстрашного человека, какого только видал свет. А в моём распоряжении всего лишь хиленькие коготки королька: только ими я могу удержаться на макушке во время отважных бросков Орла, когда он то круто взмывает ввысь, то столь же отвесно устремляется к земле. Как прикажете полагаться на помощь языка, если даже крохотное словечко «всё» едва не приводит меня в полную растерянность?
Тем не менее язык — единственное доступное мне средство.
Я кусаю ногти. Мысль тонет в омутах языка, иначе говоря, в безъязыкости. Это значит, что я ничего не вижу. Я только пялю глаза, не видя ничего определённого. А я хочу иметь широкий обзор. Хочу, чтобы ничто не ускользало от моего внимания, чтобы ни одна тайна, ни один шёпот от ночных осведомителей не оставались скрыты от меня. Это стремление к полноте охвата, того гляди, вовсе заткнёт мне рот. Но вот мне бросаются жалкие крохи того, что мне в самом деле необходимо знать... и, пожалуйста, утопающий рад ухватиться за соломинку.
Загнанный в угол, я вынужден прислушаться к собственному подозрению о том, что, вероятно, допустил в своих рассуждениях пару-тройку ошибок. Похоже, некоторые слова заняли место, на котором положено было бы стоять совсем другим словам. Эти коварные речевые казусы побуждают меня к поправкам. И всё же сочинитель тут я, я и должен исправлять. Решающая роль принадлежит моим речевым актам. «Значит, теперь нужно всё обдумать заново», — думаю я и записываю также и эти слова.
Склонившись над потрохами закланного животного, Ганнибал внимательно смотрит и в то же время критически прислушивается к тому, что вещает ратный жрец. Чего бояться Ганнибалу? Карфаген единодушно поддерживает его. Наш родной город отклонил постыдные требования Рима о выдаче Главнокомандующего и его ближайших сподвижников для наказания их как военных преступников за разорение богатого Сагунта. А если честно: выдаче и наказании их за страх и ужас, которые внушили Риму Ганнибал и наша власть над Испанией. Мясник, говорят в Риме о Ганнибале. Мясник, и больше никто.
Нужно ли мне ещё раз напоминать, что я ничего не пишу без умысла?
Уверяю вас, моё перо торопит благоприобретённая проницательность. Я понял, что теперь от меня требуется глубокий и оригинальный анализ. Впрочем, первые попытки оного могут показаться первыми шагами младенца. Поначалу, естественно, анализ должен продвигаться вперёд крайне осторожно, затем уже можно браться за метлу, а там дойдёт очередь до крепких ударов и, наконец, до резких, молниеносных бросков и уколов. Таков ход вещей. Сколько раз мне доводилось слышать пространные и тонкие объяснения учёных философов! Поначалу их рассуждения звучат не лучше детского лепета. Они начинают с облизывания-пережёвывания самых что ни на есть очевидностей.
Итак: я не съел быка, а отведал быка. Нас, едоков, было много, поэтому он был съеден. Я не съел волчицу, а отведал крохотный её кусочек. И я ел не один. Что касается войны, в которой я участвую, могу ли я называть её своей войной? И да и нет! Я нахожусь в центре событий, участвуя в ней на стороне одного из противников. У меня есть своя доля. Она незначительна, фактически мизерна. Тем не менее я вовлечён в войну, и мне отведено в ней определённое место. В войне есть противоборствующие стороны. В этом противоборстве враг бывает близок, как друг. На стороне противника в каждой крупной войне тоже привлекаются большие силы. Хотя и враждебно настроенные друг к другу, противники варятся в одном и том же месиве, имя которому — война.
Попытаюсь осветить проблему с помощью примера из мирной жизни. Как будут обстоять дела в этом случае? Я называю Карфаген своей родиной, родным городом, городом своего детства или просто-напросто своим городом. Но Карфаген не принадлежит мне. Захоти я — и любой встречный просветит меня насчёт того, какой микроскопической долей Карфагена я владею. Однако никто не в состоянии отнять у меня сию скромную долю — так было в тот день, когда я впервые увидел свет, так обстоит дело и теперь. О чём, собственно, я веду речь? Не о голом факте, не о том, что поддаётся измерению, что может быть большим или малым. Говоря «мой Карфаген», я имею в виду Карфаген в целом. Я связан не с большей или меньшей частью города, а с ним во всей его целостности, почему я и могу применять к нему слово «мой».