— Интересно, Йадамилк, ты обратил внимание на то, что заметил я? Там хор многократно повторяет одно слово, которое можно толковать по-разному. У Эсхила оно тоже встречается постоянно, но каждый раз с нажимом исключительно на мрачном значении: страшный, ужасный, отвратительный, омерзительный. У Платона акценты, естественно, смещаются больше — за счёт более длинных текстов. Однако даже у него слово это никогда не утрачивает своего мрачного оттенка. Так, во всяком случае, утверждает наш великий филолог Каллиграф.
— Кого-кого, а его я весьма уважаю. Он был одним из моих наставников в Александрии, и мне не раз доводилось обращаться к нему за советом, когда дело касалось некоторых трудных заимствований.
— Прекрасно. Ты догадался, о каком слове я веду речь?
— Нет. Это невозможно.
— Тогда я сам скажу.
Но Исаак не торопится. Он наклоняется вперёд и поправляет сандалий, хотя в этом нет никакой необходимости. Я смотрю вбок, на лошадей. Они по-прежнему ладят между собой и ведут себя смирно. Исаак поднимает на меня свой мягкий взгляд.
— Истолкование зависит от того, — говорит он, — как ты оцениваешь весь последующий текст хора. Если ты испытываешь наивный восторг перед смелостью и предприимчивостью людей, ухо твоё будет слышать не то, чем в том случае, когда тебя беспокоит та же беспрестанная предприимчивость. Я имею в виду слово
— А сочетается ли сказанное тобой с твоим безбожием?
— Разумеется.
— Я этого не считаю. Я бы сказал иначе: робкое почтение должно быть обращено как к богам, так и к великим людям. За что? За то, что ты называешь предприимчивостью. Впрочем, я лучше снова призову на помощь Пиндара: «От богов рождены // Все свершения смертных доблестей: // Все, кто мудр, все, кто силён, все, кто речист».
— Но если все деяния взаимозаменяемы? Если мир может быть таким или этаким, приобретать тысячи разных обличий? Тогда чудо состоит не в том, как всё устроено, а в том, что всё устроено именно так, а не иначе!
— Как тебя понимать, Исаак? Только что ты объяснял, что не всё ценишь одинаково высоко.
— Так оно и есть.
— Значит, ты проявляешь предприимчивость, обеспечивая себя тем, что ценишь?
— Вероятно. Я ведь живу не в мире идей. Я имею дело с данным миром и данными людьми. Мой язык — это течение моей речи в данную минуту. Здесь я нахожу то, что считаю хорошим или вкусным. Здесь я выбираю между красивым и прекрасным. И я хочу иметь хорошую и красивую жизнь — такую, какую сумел выбрать для себя.
— А ты не думаешь, что должен благодарить за это богов?
— Отнюдь нет. Я благодарен другим людям, но в первую очередь самому себе. Ведь это я искал и нашёл добро, красоту, достаток. Моя свобода тоже принадлежит исключительно мне. Это я обнаружил её, и я знаю, какие ощущения она вызывает у меня. Я не стану умалять всего этого!
— Значит, то, что ты выбираешь, существует раньше, чем ты приступаешь к выбору?
— Да. Но выбор совершаю я, и никто другой. Меня также подстерегают опасности. Жизнь предлагает нам не только хорошее, красивое и интересное. Она навязывает нам и массу неприятностей, от которых мы не в силах уберечься. Разве я желал для себя тоску и отвращение, которые сплошь и рядом овладевают мной? Никто в это не поверит. Тем более я, коль скоро терпеть их приходится мне.
— Как ты излечиваешь тоску?
— Я справляюсь с ней лишь на время.
— Поделись средством!
— Например, посидеть в солнечный денёк в тени и поговорить с тобой. Отправиться с Ганнибалом в Альпы! Проверить, надолго ли хватит его удачливости. Погибнуть в сугробах, распрощавшись с жизнью в голоде и холоде.
— Что-то тут не пахнет апофеозом.
— Я и не стремлюсь к нему.
— А мне всё же не кажется, что чьё-то безбожие изменяет мир. По-моему, всё осталось таким же — не только для меня, но и для тебя! — каким было до твоего рассказа. Ты и сам фактически выразил эту мысль.
— Вероятно, она просто слетела у меня с языка. Или ты недопонял меня. Конечно же мир меняется. Представь себе, что безбожниками стали бы все. Тогда в мире не было бы ни святилищ, ни жертвоприношений.