Несколько недель сидел Аввакум в темнице. Поначалу, когда были свечи, написал царю с десяток писем, а при последней свече, отчаясь дождаться ответа, начертал:
«Свет наш государь, благочестивый царь. Иоанн Злотоустый пишет в послании к эфесянам: «ничтоже тако раскол не творит в церквах, яко же во властех любоначалие, и ничтож тако не гневит Бога, якоже раздор церковный». Скажу тебе ещё и о знамениях, кои приходят к нам от никоновых затеек. В Тобольске в Преображение в день показал Бог чудо преславно и ужасу достойно. В соборной большой церкви служил литургию ключарь тоя церкви Иван, Михайлов сын, с протодьяконом Мефодием, а егда возгласища: «Двери, двери мудростию вонмем!» – тогда у священника со главы взнялся воздух и повергся на землю, а когда исповедание веры начаша говорить, и в то время звезда на дискосе над агнцем на все четыре поставления сдвинулась. А служба у них шла по новым никоновским служебникам. И мне видится, как всякая живая тварь рыдает, своего Владыку видя обесчещена.
Говорить много не смею, тебя бы, света, не печалить, но время пришло отложить служебники новые и все его, никоновы, затеи дурные. Воистинно, государь, сблудил он во всём, яко Фармос древний. Потщися, царь, исторгнути злое и пагубное его учение, пока не пришла на нас конечная пагуба и огнь с небес или мор древний и прочая злая не постигла. А когда сей злой корень исторгнем, тогда нам будет вся благая: и кротко и тихо всё царство твое будет, яко и прежде никонова патриаршества было».
Тут Аввакум поставил точку, задумчиво уставился на отходящий огонёк оплывшей свечи и, словно убоясь, что вот-вот нахлынет за отлетевшим огоньком темнота и бесследно уворует начертанное, спохватясь, нервно дописал:
«Знаю, яко скорбно тебе, государь, от моей докуки, но, государь-свет, православный царь, не сладко и нам, когда рёбра наша ломают и одежды сорвав нас кнутьём мучат и томят на морозе гладом, а всё ради церкви Божии страждем. Царю, пред человеки не могу тебе ничтож проговорити, но желаю наедине светлоносное лице твое зрети и священно лепных уст твоих глагол некий слышати на пользу нам, как дальше жити. Государь, смилуйся».
Дрогнул скрюченный фитилёк, печально склонился набок в свечной наплыв, затрепыхался изнемогшим блеклым крылышком, пыхнул и утоп в нём. И уже в глухой темноте, почти наугад, пририсовал протопоп в конце послания царю кривой и дерзкий восклицательный знак.
Утром в начале второй недели мая пришел игумен Парфений, растворил дверь и, подойдя к Аввакуму, взял со стола очередное по счету письмецо, спрятал в рукав мантии, достал из пазухи горсть свечей, выложил перед узником, оповестил шепотом:
– От государя боярин Стрешнев с отцом твоим духовным мнихом Григорием. Побеседуй с имя, а мне сказано не быть.
И, возжегши свечи, вышел. В дверях показался Стрешнев с Нероновым. Встретил их Аввакум стоя, в ошейнике железном, с цепями на ногах. Увидя узника, оторопнул старец Неронов. Не цепи смутили его, сам их нашивал, оторопнул глядя на седого человека с распатланными волосами ниже плеч, с всколоченной во всю грудь бородой. И не узнал бы в нём Аввакума, встреть его где-нибудь на воле, но узник подался к нему, загремел цепями и всхлипнул:
– Отче мой!
Неронов совсем старенький, усохший, путаясь в монашеской мантии, бросился к нему, обнял, плача. Долго не отпускал его из объятий растроганный горькой встречей Аввакум и, когда опустились на скамью, он, глядя сквозь слёзы на Стрешнева, кивнул ему и поманил ладонью к столу. Родион, повидавший всякое в польском походе, в мятежной под поляками единоверной Украине, едва сдерживал себя, чтоб не пустить слезу или выйти вон, оставить их вдвоём, но как доверенное лицо государя поборол слабость и, прокашливая спазм в горле, прошел к столу и сел.
Удручающая немота сковала всех троих. Аввакум, утаивая смущение, вглядывался в Неронова, наслышанный о его примирении с царём и властями новой церкви, а старец, не таясь, всё плакал и утирал ширинкой мокрое изморщиненное лицо.
– Пи-ишешь? – кивнул на чернильницу, на листы бумаги.
– Пишу, отче, – ответил протопоп. – А за твои грамотки государю в защиту мне благодарствую сердцем… Сколько ж времени прошло, как я тебя в ссылку провожал аж до Вологды, в Спас-Каменный монастырь?
– Много, Аввакумушко. Лет с двенадцать… Мно-ого.
И снова зависла тишина. Стрешнев нарушил её, сказав от себя или от того, кто просил об этом:
– Пострижение прими, протопоп, спасайся на здоровье в келье. Не достало тебе ссылок тех? Может веть быть и хужей.
– Нет, Родион Матвеевич, – отвердил голос Аввакум. – Не в келье затворясь во мниховской одёжке спасаться буду, а в миру щитом веры в истинного Господа нашего Исуса. Кто крепко терпит Христа ради и заветов Его, то и радуется и печалуется Бог со праведники – мы побеждаем, или нас борют. Так уж держись за Христовы ноги и Богородице молись и всем святым, так хорошо будет. И не боись никого, кроме гнева Спасителя.
Опять замолчали надолго. Стрешнев пождал-пождал, дотронулся до руки Неронова: