С царским указом в конце августа пришли к Аввакуму стрелецкий голова Юрий Лутохин и боярин Салтыков Пётр Михайлович, назначенный главой следственной комиссии по делу Никона, брат Сергея Салтыкова, которого Аввакум в своём письме настоятельно советовал царю поставить в патриархи всея Руси. Аввакум был дома один. На приглашение присесть к столу боярин отказался и без обиняков объявил протопопу слова Алексея Михайловича: «А поезжай-ка ты опять в ссылку, протопоп, на далёкие пустыни северские, в местечко Пустозерское, и живи там с семьёй, покуда не позову». – Вот указ и подорожная, а быть тебе под приглядом стрелецкого головы. Утром до восхода надобно убраться, подводы подадут к воротам.
Передал пакет Лутохину, постоял, пощипывая ус, добавил:
– И не гневи государя писаньицами дерзкими. Он уж их видеть не может. Ты и братцу моему добрую свинью подложил, наметив его в патриархи. Бутто без твоих сказок царь-батюшка никак не знает, кого ему надо. Молись за него и шли благословения, времени у тебя будет многонько.
Кивнул протопопу и вышел, саданув дверью, аж забултыхался в бадье медный ковшец, хлебнув краем водицы, забулькал и мелькнул вниз, тупо стукнув в днище.
– К утру-то успеешь? – спросил Лутохин, оглядывая избу. – Гляжу, бутора маловато, не успел натаскать, а семейства-то сколь?
– Двенадцать будет, – задумался и чему-то улыбнулся Аввакум. – Ты, Юрий Петрович, возок мой с морозовского дворища подгони, матушка в нём привыкла по Сибирам ездить бояроней.
Улыбнулся и Лутохин.
– Как привыкла, так подгоню, чего там, – прихмурился, спустил глаза. – И чего не уймешься, протопоп? Семью мучаешь? По мне старый ли, новый обряд, а ты становись в ряд, не выпячивайся и уса не раздувай, хорош будешь. Ну, до утра, будь оно доброе.
И вновь покатили телеги с Аввакумом по знакомой дороге от Москвы до Вологды, а там уж по зимнику дотянулись до Холмогор. Городишко маленький тонул в сугробах, без передыху дул с Белого моря злобный ветер-шалоник, загоняя всё живое в придавленные снегом избёнки. До поры, пока не уймутся пурги, семью протопопа поместили в одну из таких – курную, промороженную, домашние и сам он кашляли рвущим лёгкие глухим кашлем, кутались во все припасённые одёжки и всякое тряпьё, их то трясло от холода, то душило от внутреннего жара. Марковна как умела ухаживала за ними, спасала, да и сама свалилась, обеспамятев металась в поту, а когда приходила в себя, поднимала на Аввакума поблекшие от хвори глаза и, пытаясь ободрить его, виновато улыбалась потрескавшимися от горячечного дыхания губами. И впервые пал духом Аввакум, накарябал негнущимися пальцами челобитную, держа чернильницу над огоньком плошки, и отправил её с подвернувшимся гонцом, оленеводом-каюром:
«Христолюбивому царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Великия и Малыя и Белыя Руси самодержцу, бьёт челом богомолец твой, в Даурах мученой протопоп Аввакум Петров.
Прогневал, грешной, благоутробие твое от болезни сердца неудержанием моим, а иное тебе, свету-государю и солгали на меня, им же да не вменит Господь во грех.
Помилуй мя, равноапостольный государь-царь, робятишек ради моих умилосердися ко мне!
С великою нуждою доволокся до Колмогор, а в Пустозерской острог до Христова Рождества невозможно стало ехать, потому как путь тяжкой, на оленях ездят. И смущаюся, грешник, чтоб робятишки на пути не перемёрли с нужд.
Милосердный государь! Пожалуй меня, богомольца своего, хотя зде на Колмогорах изволь мне быть, или как твоя государева воля, потому что безответен пред царским твоим величеством.
Свет-государь, православный царь! Умилися к странству моему, помилуй изнемогшего в напастех и всячески уже сокрушена: болезнь бо чад моих на всяк час слёз душу мою исполняет. И в Даурской стране у меня два сына от нужд умерли. Царь-государь, смилуйся!»
Два месяца прождал ответа и не дождался, как не дождался его и старец Григорий Неронов, тоже просивший Алексея Михайловича из Сарской пустыни за детей Аввакума. Когда же стих ветер, немедля двинулись далее по зализанному буранами твёрдому насту. Всякое было в пути, но в последний день декабря еле живые, простуженные, оголодавшие, прибыли на Мезень. Сочувствуя им, воевода Алексей Цехановицкий отвёл семье протопопа лучшую избу в Окладниковой слободе и всячески тянул время, не отправляя их в зиму на верную смерть в тундре, писал государю, что кони избили копыта и пали в трудностях дорожных, потому везти их в Пустозерск нету мочи, а крестьяне учинили бунт и не дают подвод и прогонные деньги под ссыльных и сопровождающих их стражей.
Наконец пришел ответ – оставить протопопа на Мезени: постарались кто мог в Москве, да письма Неронова сделали своё дело. Их Алексей Михайлович не мог читать без слёз.