И собрался было пойти ко Красному крыльцу и там через караульного начальника стрелецкого передать письмо государю, но как-то вдруг разболелась измученная увечьями спина – не разогнуться – и он отдал его подвернувшемуся откуда-то Фёдору-юродивому. Фёдор взял, рассудил по-своему, как надобно быстрее доставить грамотку батюшкину в руки царские, и стал караулить государеву карету на выезде. Дождался и сквозь толпу зевак и просителей дерзко продрался к ней, но никак не хотел отдавать письмо охранным стрельцам. Видя такое, Алексей Михайлович сам протянул руку, да в тесноте и давке людской не достал, но крикнул охране посадить Фёдора с письмом под Красное крыльцо в караульню.
Возвратясь в тот же день из поездки, Алексей Михайлович велел привести Фёдора в церковь к обедне. Юродивый взял письмо в зубы да так и пошел под конвоем к государю. Алексей Михайлович, глядя на него, улыбнулся, покачал головой, взял письмо и велел отпустить Фёдора:
– Пусть идёт себе Христов угодник.
Разболелся Аввакум: спину тянуло и корёжило – хоть волком вой. Марковна растёрла её уксусом с хреном, помазала маслом елейным, а Прокопка добре потоптался на ней босыми ногами, и полегчало. Полежать бы, да не дали: прибежала вся в слезах милостивица Фёкла Симеоновна, женка Пашкова, стала кланяться и звать к себе в дом.
– Батюшко, – молила она, – вижу, и ты хворый, да уж зовёт тебя, как зовё-от тебя Афанасий Филиппович. Другова попа видеть не хощет. Уж так-то изнутри его терзает, уж так-то-о, а он одно кричит: «Подайте мне батьку Аввакума, за него меня, грешного, Бог наказует!»
«Пришла та пора моя обетная», – подумал Аввакум и как-то легко, без боли в спине поднялся с лавки и пошел за боярыней в их двор. По дороге позвал с собою знакомых монахов из Чудова монастыря. Пашков сидел в углу на лавке, совсем седой, в одном исподнем, и его зло трепала трясовица. Увидев Аввакума, он сполз на пол, начал кланяться, да и упал в ноги.
– Отпусти мне… ослабь муки, свят ты человек, – шептал он, с трудом складывая слова перекошенным ртом. – Обступили мя убиенные, кости растягают и жилы рвут и давют. О-ох! Волен Бог да ты надо мною, злогрешным. Осла-абь, отпусти-и-и!
Перевернулся на спину, закатил глаза и задёргался одной половиной туловища.
– Эк ударило как. Ногу и руку отсушило, – определил старец-схимонах Досифей. – Начнём, помолясь, братие.
Постригли, посхимили бывшего воеводу, обездвиженного, кое-как обрядили в черный кукуль, уместили на носилки. Фёкла Симеоновна положила в ноги мужа кошель.
– Это вклад монастырской за него, – шептала, – деньги сии Афанасий Филиппович тебе, батюшко, с Семёнком посылал, да ты не взял их, так уж вот…
– То и хорошо, а его живого надобно донести до кельи. – Аввакум вздохнул, глядя на упрятанного во всё черное Пашкова. – Отец Досифей знает, куда его. Ну, с миром. Подняли, отцы.
В ту же ночь помер инок Афиноген, в миру Афанасий Филиппович, а через два дня Фёкла Симеоновна постриглась в монахини под именем Феофании в рядом стоящем женском Вознесенском монастыре у уставщицы Елены Хрущевой, духовной дочери Аввакума.
Надеялся Аввакум – позовёт его государь по поводу письма, поговорят лицом к лицу о чём и не напишешь, может, прислушается царь-батюшка кое к каким советам. Ждал, маялся. И, надо думать, видя это и жалея батюшку, Фёдор не спросясь пошел сам за ответом. В церкви встал рядом с государем, досаждал невнятным шепотком, мешая набожному Алексею Михайловичу сосредоточиться в молебственном общении с Господом, потом сел на патриаршее место, заболтал босыми ногами всяко шалуя, а когда вежливо под локотки свели его служки со святительского места, то и закукарекал и ладошами по ляжкам захлопал, нацелясь взлететь под купол, чем смутил и напугал благоговейно внимающий службе народ. Но его любили и почитали за откровения, нисходящие на него свыше, привечал у себя в Верху царь, но чтобы так-то вот, во время обедни среди белого дня, блажить петухом, предвещая, конечно же, нехорошее – такого попущать было никак нельзя. Хошь кричать, дак кричи за милую душу, хушь вороном каркай, но не во храме же Богородичном. На паперти Фёдору ласково, но дюже завернули за спину руки, отвели в хлебню Чудова монастыря, и там Павел-митрополит посадил его на цепь поутихнуть в углу.
Сидел Фёдор, пел псалмы, смотрел, как ловко шмыгают по хлебне монахи-пекари с дощатыми носилками, полными – горой – поджаристых караваев, и вдруг вскочил на ноги, и железа с него грянули на пол: видимо, для вида только примкнули их ему на ноги, а может, в том была и Божья воля, только замерли монахи, глядя на него с трепетом сердечным, а он спокойно прошествовал к только что освободившейся от хлебов печи, влез в неё и сел голым гузном на кирпичном поду, даже подол рубахи красной отпахнул.
Ополоумели чернецы, скопом бросились к настоятелю, тот побежал и сообщил о неслыханном деле царю. Государь не поверил, сам пришел в хлебню. Митрополит, стоя у печи, кричал на Фёдора:
– Как тако-то цепи снял?
Фёдор сидел в печи, подбирал хлебные крошки и горстью бросал в заросший рот.