– Увы мне! – воскликнул. – Когда оставлю суетный век сей? Писано: «Горе тому, о ком рекут доброе вси человецы». Воистину так, не знаю, как до краю доживать: добрых дел мало сделал, а прославил Бог. Он сам о сём ведает, и на всё воля Его. Идите, отцы, трудитесь в молитвах.
В этот же день прибежали на взмыленных конях люди Павла-митрополита, быстро перепрягли телегу под монастырских гладких лошадей и погнали обратным путём в Москву, не сняв цепей с Аввакума. Мчали бешено и ввечеру влетели на подворье Чудова монастыря, покрыв без остановки девяносто вёрст. Еле живого стащили с телеги скованного по ногам протопопа, и злые от устали стрельцы со своим полуголовой Осипом Саловым под руки сволокли в сухой погреб. Отослал их отдыхать начальник, а сам тайно от всех попросил у арестанта благословить его по-старому и сообщил шепотом:
– Слышь, протопоп, на неделе в Замоскворечье на болоте ваших троих порешили.
– Не сгадал, кого? – заворочался и приподнялся Аввакум.
– Как не сгадал? Я в оцепление со стрельцами поставлен бысть, – совсем тихо продолжил Осип. – Как сейчас, всё вижу и слышу. Один был дворецким у боярина Салтыкова, Памфил. Его долго тутока мучали, изголялись патриаршьи люди за старую веру, в свою всяко сманивали. А на Болоте в сруб дровяной посадили, сам государь тамо был со боярами, очинно был опечален. А как в сруб вводили Памфила, он и спросил у страдальца: «Помилую тя, како персты складывать станешь?» А Памфил-то, бяда-человек, засмеялся: «А как батюшка Аввакум-пророк заповеда!» – И двумя персты ознаменовался. Так его в сруб, соломой обложенный, впихнули и огонь бросили. Так-то уж жарко пластал сруб, дым до небес достягал. Так и сжегли, бедного… Тут же голову ссекли попу хромому Ивану из Юрьевца, да ещё какому-то расстриге из Кадашевой слободы.
Умолк стрелецкий полуголова, сочувственно взглядывая на протопопа, будто догадывался о его участи и хотел счесть с лица Аввакума хоть искорку признательности за явную жалость к обреченному батюшке. Но каменным было лицо протопопа и холоден, как сталь на изломе, чернеющий взгляд серых глаз.
– Не затеряются души их у Господа Исуса Христа, – сквозь затвердевшие губы обнадёжил Аввакум. – Знавал я Ивана. И Памфила добре помню… Што скажу?.. Сладкий хлеб-от испекли святой троице никонеане, сами того не ведая, дурачки.
Осип приложил палец к губам, мол, ти-хо. И тут же в погреб вошли со строгими лицами митрополит Павел с архиепископом Илларионом, огляделись, заметили непорядок и приказали Осипу принести цепи, сковать узнику руки. Салов сходил, принёс и навесил цепи на запястья. А чтобы протопоп не ушел каким чудом из-под стражи, Павел – краснощекий, в камилавке, расширенной вверху и похожей на два рога, велел приключить к ножным кандалам и ручные, для верности, и приковать в углу погреба к кольцу начищенному. Видно, пользовались им часто.
Строго следил за действиями Салова Павел, сам подёргал звенья – прочны ли – только потом уселись с Илларионом напротив узника, расставив широко ноги по причине обвисших и тугих брюх и «начаша увещевати неразумного Аввакума, да не поперечит принять новины, и глаголы царские ему же сказывали».
– Хоть и тремя перстами станешь креститися, да всё едино Христу Иисусу, – уговаривал улыбчивый Илларион.
– Не всё едино. – Аввакум пальцами нацарапал на стене имя – ИИсус. – Зри разницу, архиепископ, имя сущее Ему с одним «И», – протопоп стёр одну букву. – Вот так. И нече нам заикатися. А Николе святому пошто приписываете немецкий лай – Нико-лай? Никола он! И за подобны игрушки самолично Арию-собаку да кулаком по зубам дрязнул! Нешто запамятовали? Так дождётесь…
– Ты кто, что старшим по сану дерзишь?! – взвился, колыша брюхом, Илларион. – Юзник клятой!
Потряхивая цепями, названивая ими, нарочно дразня железным клацаньем бывших земляков-единоверцев, Аввакум выговаривал им, как недоумкам-деткам:
– Павлуша-блинник и ты, друг мой Ларион, архиепископ Рязанской. Ведаешь ли, как Мельхиседек жил? На вороных в каретах не тешился ездя, а ещё был царской породы, а ты што такое? Вспомяни-тко, Яковлевич, попёнок ты. А ныне в карету сядешь, растопоршисся что пузырь на воде, сидя на бархатной подушке и волосы расчесав, как девка. По площади едешь, рожу выставя, чтобы черницы-ворухи, да униатки-костельницы шибче любили. О-ох, бедной! Некому по тебе плакать: недостоин весь твой нынешний век одной нощи монастыря Макарьевского. Помнишь ли, сколько там стояно было на молитвах?.. Нет? Ну, явно ослепил дьявол тебя! Где ум-от подевал? Столько трудов добрых погубил. А Павлушу, умну голову, не шибко слушай, он хоть и митрополит нонче, а молитвою да перстом окаянным из дому своего бесов прогнать не силён, потому как в него мужики в Москве у Сретенки каменьями бросали, наче головёнку повредили. Вот он и сдружился с чертями, а оне его в соборную церковь и в Верх царской под руки водют. Любят оне его.
– Дурак сумасбродный! – Илларион с Павлом вцепились в бороду Аввакума, выдрали клок и, плюя в лицо, разъярённо сопели, пиная с размаху сапогами.