«Над крестным ходом глум творят, – оторопел Аввакум. – Чему быть! Погань, она посолонь не ходит, во всяко время супротив солнца прет и глаза ей не заблестит».
Кружа, как сор в омуте, пёстрая толпа с хохотом и ором накатывалась на протопопа. Пыль воронкой вихрила над неистовым гульбищем. Сжался Аввакум, захолодило в грудине, злость кровушку отжала от щек. А толпа обтекла, как осетила, протопопа, обернула собой, будто душной шубой, оглоушила визгом, рёвом медвежьим, завертела в греховном хороводе.
Топтался в потном кругу ее протопоп, озирался затравленно: не видал до сей поры такой страховидной оравы. В городе так не куролесила, а тут на пустыре ошалела, огульная.
– Топ-топ, протопоп! – дробя каблуками щебенку, вскрикивала ряженная козой бабенка, враскруть налетая на Аввакума и целясь поддеть острыми рогами. – Пожалкуй бока, наддай трепака! А когда ж плясать – когда гроб тесать?
Орава подзуживала:
– Ходи-и, долгогривай!
– Всем миром гуляем, не трусь!
– Порушишь забаву, покончится Русь!
– Да неможно ему – свыше знаком отитлован!
– Небесами облачается, зорями поясается, звездами застегивается!
Бабёнка-козулька вихлялась пред Аввакумом, задорила:
– Ой, раз по два раз! Расподмахивать горазд! – распялила на груди лохматинку, взбрыкнула упругими цицками. – Те бы чарочка винца, два стакашечка пивца, на закуску пирожка, для потешки деушка!
– Запахнись, не соромься! – Протопоп сдёрнул с головы ее козьи рога, зашвырнул за толпу в поле. – Вона кака брава деваха, да грехом чадишь. Беги домой, молись. Подале от кузни, меньше копоти.
Ухватил за шиворот, поволок из круга. И остановился, как споткнулся: на задних лапах в черной рясе, в камилавке, лыком подпоясанный шел на него медведь-монах, пошатывался и, задрав обслюнялую морду, сосал из зажатой когтистыми лапами бутыли мутную бурду.
Оттолкнул протопоп девку, шагнул встречь зверю. Шагнул тяжело, сам медведь медведем, на голову выше поднятых лап. Вожатый медведя – мужичонка с блудливыми вприщур глазами – в ужасе выронил поводок, зайцем скакнул назад, вверчиваясь мокрой спиной в плотную обстань толпы.
Почуя угрозу, медведь пал на четыре лапищи. Лязгнула о камни подвязанная к лыковой опояске железная попрошайная кружка, звенькнула и брызнула осколками бутыль. Мутными, в красных ободьях век глазками, медведь буровил чужака, отпугнувшего от него хозяина, мотал валуньей башкой, но вдруг сел задом на землю, стащил камилавку и стал возить ею по морде, вроде винясь и плача.
Без страха подошел к нему Аввакум, отвязал сыромятный повод от кольца, продетого сквозь губу, взял за загривок и вывел зверя из круга.
– Лети-и! – с оттягом шлепнул по заду. – За ветром в поле не угонятся.
Широкими махами к ближнему березовому колку, за которым мигала, щурилась на солнце вольная Волга, улепетывал к волюшке зверина. Свист, улюлюканье летели следом. И не понять было – то ли злился народ, то ли радовался. И не до этого стало Аввакуму. С оторопью, промигиваясь, глядел на здоровенного, обросшего, как черт, шерстью, мужика с березовым, лохматым на голове венком. От поясницы до пят прикрывала его срам рогожа, сзади волочился толстый хвост из дерюги, набитой соломой. Мужик представлял сразу и древо, и змея-искусителя, а на широких плечах его, обвив шею голыми ногами, сидела с расчесанными по-русалочьи волосами девица с надкушенным яблоком в правой руке, в левой держала огромный и шершавый огурец. Двоица эта являла собой первородный грех Эдемский.
Вкруг них мошкарой толклись ребятишки-бесенята, гордо выхрамывал веселый мужичок-бес с вилами, в заплетенных на затылке косичках, смердил-попукивал. Стелькой стлался от хохота люд. Девица животом из надутого бычьего пузыря наваливалась на голову мужичине, совала ему в рот яблоко, вихляла откляченной задницей, хохотала, размахивая желтым огурцом.
Выламывая ногами куролесы, мужичина басил утробой:
– Согрешила Ева с древом, простонала Ева чре-е-вом!
– Грех Адам сотворил, двери в рай затворил! – свесясь и прилаживая огурец к пупу мужика визжала девица. – Уй, ха-ха! Ай, ха-ха! Все мы детушки греха!
Ясным серпиком зубов с хрустом прикусила огурец. Мужичище притворно скорчился, как от жуткой боли, пошел вприсядку, пыль загребая лаптями.
Вертелся жжомый весельем люд вокруг Аввакума. Кто кулаком под микитки, кто локтем поддавал в спину, а он, оглоушенный святотатством, глядел на них с тошнотой сквозь морок сердечной и, как на дно омута посаженный, не слышал нудь сопелей, треск бубен – адовой музыки. У ног кувыркались повапленные сажей чертята, псицы мели хвостами, блея и дрыгая ногами подскочивал, тряся паклевой бородой, смрадный козлище.
Очнулся протопоп, раз-другой хватил воздуху, встряхнулся звериной под дождем, прорычал:
– Р-рога меж глаз вживе выпрастываются! Сгинь, нечистыя!
– Ой паки! Паки! – кривлялись чертячьи детки. – Съели попа собаки!
– Ужо оттдую вас, чудь болотная!
– Не хожай при болоте! – пуще кажилились чумазые. – Черти ухи обколотют!