Через рощу, от усадьбы к деревне, вела тропинка. По этой тропинке давно уже расхаживал Алешка Козлихин. Он покуривал, посматривал по сторонам, посвистывал. Иногда на тропинке слышались голоса: это возвращались «с навоза» бабы и девки, по две, по три, по мере того как оканчивали работу. И как только раздавались голоса, Алешка прятался за деревья и смотрел, кто идет. Проходили — он опять появлялся на тропинке, посвистывая и поглядывая. Наконец едва не последними показались две девки. Увидав их, Алешка не спрятался, а, сдвинув набекрень шапку и посмеиваясь, покачиваясь на босых ногах, помахивая прутиком, пошел им навстречу. Девки шли в шушпанах внакидку, громко разговаривали и смеялись. Особенно та, что была в красном платке, смеялась звонко и с какою-то задорною раздражительностью. Алешка, ни слова не говоря, обнял ее.
— О, черт! — крикнула она, изо всей силы ударив его по спине. — Зачем тебя родимец принес?
— А ты думала зачем? — спросил Алешка, оскаливая блестящие зубы и еще крепче обнимая девку.
— А парали´к тебя ведает… Знать, делов больно много!
— Делов у нас хватит, не сумлевайся… А ты вот почему не пошла-то за меня, норовистая, дьявол?.. Аль Миколка управителев присушил?
— Повесь его себе на шею! Не виновата я, что он мне проходу не дает. Его ведь по морде не съездишь, как иных прочих… Ха, ха, ха!..
— Это, тоись, нас, деревенских? Ну, смотри, девка, не обожгись! — Алешка состроил шутовское лицо и, снявши шапку, обратился к Дашке: — Дарья Васильевна, сделайте такую милость, прибавьте шагу!.. А мы вот перемолвим кое о чем… с суженою со своей, с Аграфеной Сидоровной…
— Подавишься! — крикнула Грунька.
Все захохотали. Тем не менее Дашка быстрее пошла вперед. Алешка принудил Груньку идти тихо, нога в ногу с собою; она вырывалась, звонкая пощечина и звонкий визг смешались с оглушительным грачиным карканьем: это опять влетело Алешке… Потом пронесся раскатистый, захлебывающийся девичий смех, полузадушенные слова: «Уйди, лихоманка тебя…» — потом все смолкло. Только неугомонное карканье, шум крыльев, треск ветвей, журчание речки да невнятное шептанье, вздохи, сладостный трепет всюду разлитой жизни по-прежнему переполняли рощу. Дашка отошла шагов на тридцать, оглянулась: на тропинке никого не было; тогда она спокойно присела на берег, опустила ноги в воду, стала отмывать их, соскабливать прутиком присохший навоз. И только когда поднялась, нетерпение изобразилось на ее бойком, подвижном лице. «Грунька! — крикнула она в темноту рощи. — Грунька-а-а-а!.. Идите, родимец вас затряси, матушка дожидается коров доить!»
Николай предпочел до глубокой ночи не возвращаться домой, а когда возвратился, то предварительно обошел вокруг флигеля, посмотрел в окна и, уверившись, что отец спит, снял сапоги и в одних чулках прокрался в свою комнату. Наутро было воскресенье. Николай спал всю ночь тяжелым, крепким сном, и, когда проснулся, сквернейшая мысль поразила его: «Ну, теперь начнется!» Одно мгновение он подумал опять скрыться куда-нибудь до глубокой ночи, но ему нестерпимо показалось прятаться, как преступнику, и вечно трепетать. И с стесненным сердцем он решился выжидать событий. Матрена внесла самовар.
— Где папаша? — спросил Николай, с притворно равнодушным видом натягивая чулки.
— К обедне уехал. Ну, брат, начередил ты на свою голову! — сказала Матрена.
— А что?
— Вчерась, как воротился, господи благослови, с поля — и рвет и мечет! Меня так-то съездил по шее… За что, говорю, Мартин Лукьяныч. Не так, вишь, солонину разняла´… И-и-и грозён!.. Уж ввечеру дядя Ивлий сказывал: из-за тебя сыр-бор-то загорелся. И ты-то хорош: ну, статочное ли дело управителеву сыну с девками навоз ковырять? Хоть Груньку эту твою взять… что она, прынчеса, что ль, какая? Эхма! Не ходо´к ты по этим делам, погляжу я!
— Ну, будет глупости болтать, Матрена.
— Чего — глупости… Тебя же, дурачок, жалею.
В это время в передней кашлянули.
Матрена опасливо посмотрела на дверь и прошептала:
— Вчерась велел ключнику Антону прийти… Попомни мое слово — выпороть тебя хочет.
Николай так и похолодел. С младшим ключником Антоном действительно можно было выпороть кого хочешь. Это был отпускной гвардейский солдат, двенадцати вершков росту, придурковатый и рябой. Но делать было нечего… Николай вышел в переднюю умыться, искоса взглянул на Антона.
Тот вскочил, вытянулся, сказал невероятным басом:
— Здравия желаю!
— Ты чего здесь?
— Не могу знать, управитель приказали.
Николай посмотрел на его огромнейшие ручищи, на бессмысленно-исполнительное выражение его рябого лица и вздохнул. Затем умылся, пробормотал по привычке «Отче наш» и «Верую во единого бога» и сел у окна, развернув перед собою «О подчинении женщин» Джона Стюарта Милля. Между тем соображал: «Если вправду вздумает пороть, выпрыгну в окно».